«По полю танки грохотали…». «Попаданцы» против «Ти - страница 77
Больше он не сказал ничего.
– Приговор… привести в исполнение немедленно!
Кто будет их расстреливать?! За все время, что довелось воевать, мне ни разу не пришлось присутствовать при таком вот расстреле перед строем. Фирсов – гад, это ежу понятно, но все равно – свой! Как поднять руку на своего?! И, уж тем более, на Николая, о котором никто не мог сказать ни одного плохого слова…
Хотелось закрыть глаза, но я была вовсе не той девчонкой, что бросилась в свое время в авантюру под названием «Танковый клуб». Тогда игры были все-таки играми – как бы серьезно та девочка к ним не относилась, она всегда знала, что рано или поздно (причем скорее – рано) все равно окажется в своем собственном теле и в своем собственном времени. Сейчас… сейчас я, привыкшая к своему имени, к своему телу, даже в мыслях все чаще считающая себя мужчиной, знала: дороги назад нет. Все – на самом деле; закрыть глаза и внушить себе, что все было «понарошку», не получится. Сейчас вот здесь расстреляют моего друга, и мне с этим воспоминанием жить – столько, сколько мне осталось…
Сухопарый майор и еще один, тоже майор, встали над опустившимися на колени казнимыми. Два выстрела – и тела бьются в конвульсиях на земле. Это куда страшнее, чем давить танком живую плоть…
– Контрольный. Сделай контрольный, – говорит кто-то, но кто – я уже не вижу. Я не теряю сознание – я просто перестаю воспринимать все происходящее вокруг меня.
По команде «разойтись» мы отправляемся «домой», в приютивший нас сарайчик, и напиваемся. Вернее, пытаемся: мы мешаем самогон, раздобытый невесть у кого моим припасливым мехводом, с «казенной» водкой, с купленным у хозяйки местным пойлом и еще бог весть с чем, но нас ничего не берет.
А потом приходит сержант Кайков из второго взвода и рассказывает нам, что именно случилось с Бугаевским. Тот попросил хозяйку принести ему ужин; хозяйка замешкалась, и он отправился поторопить женщину и вдруг заметил, что она подмешивает что-то в еду. Он решил, что его хотят отравить и, не долго думая, решил допросить женщину. Та клялась, что ничего подобного не делала, Бугаевский, который, несмотря на отказ от ужина, выпить все-таки успел, ударил ее, и в этот момент на него бросился сын женщины, мальчишка лет одиннадцати-двенадцати. Он хотел всего-навсего защитить мать, но хмель затуманил мозги, и Николай схватился за оружие. Он сам не понял, как это произошло, но через несколько секунд мертвый подросток лежал на полу, женщина, рыдая, ползала около его тела на коленях, а в соседней комнате надрывался малыш; его мать просто хотела украсть немного еды – именно в этот момент ее и увидел Николай и решил, что она что-то подсыпает в пищу.
Он сам позвал увиденного на улице солдата и велел сообщить в штаб. Вот и все.
– Выпьем за упокой души…
Мы пили «за упокой», хотя нам – троим комсомольцам и двоим коммунистам в этот самый «упокой» верить полагалось еще меньше, чем – в наличие души.
Стук в дверь показался похожим на гром, видимо, не такие уж мы были и трезвые.
– Вылезайте, пропойцы, – скомандовал майор Калюжный; лицо его сияло. Как же так? Ведь он тоже был с Бугаевским если не в дружеских, то хотя бы в приятельских отношениях. Если я все ему выскажу, меня расстреляют? Нет, наверное, – нет, майор честный человек и доносить не пойдет…
– Черти! Вы не понимаете! Победа, мужики, победа! – Калюжный, здоровый, как медведь, ухватил подмышки моего мехвода и подкинул. Поймал, поставил на место, подхватил второго. – Черти, да вы что – не понимаете?! Все, конец войне! Немцы капитулировали!
До меня дошло только тогда, когда сильные руки оторвали от земли и подкинули в синее августовское небо.
– Победа! – крикнул майор. – Победа!
– Победа! – завопили самые младшие – Билялетдинов с Кайковым, а за ними подхватили уже остальные.
Потом мы обнимались, целовались и пили; пели и снова пили. Бугаевский, столь нелепо окончивший жизнь за считанные часы до победы, был забыт. Все смешалось в праздничной, радостной круговерти. Победа!
Это был просто бесконечный день, а может, нам просто так казалось, может, мы просто пропустили смену дня и ночи.
Каждый старался выговориться, выговориться о том, о чем молчалось все долгие месяцы войны. О женах, ждущих дома и в одиночку растящих детей. Работающих на заводе в несколько смен. Поднимающих хозяйство. О самых красивых, любимых и ласковых.
Говорили, вытирая огрубевшими пальцами набегающие слезы. Я крепилась – знала, что уж если разревусь, так разревусь основательно: женское нутро властно давало о себе знать. Только я знала, что здесь Победа случилась на десять месяцев раньше. Только я знала о том, что там, в той действительности, которая была историей моей страны, случились Хатынь и восемьсотсемидесятидневная блокада Ленинграда, там был почти полностью уничтожен древний Псков; в той действительности было Львовское гетто – и подавленное восстание гетто Варшавского. Здесь всего этого не было. В какой-то мере – и благодаря мне. И мне ужасно, ужасно хотелось поделиться этим хоть с кем-нибудь. Вот такое вот последнее проявление детства… Почему последнее? А потому что пора с ними заканчивать, с этими проявлениями. Это там, в недостижимом прошлом-будущем я была молоденькой девушкой Наташей; здесь взрослые двадцатипятилетние женщины восприняли бы меня-прежнюю как дурочку. Ну или как пятнадцатилетнюю малолетку, сдуру приписавшую себе возраст…
– Ты чего нюнишься, Горохов?
Голос вырвал меня из размышлений. Надо мной стоял политрук. Классный мужик. И… понимающий. Может, с ним поделиться? Он не поверит… сперва, но я ему докажу… Убедю… Или правильно – убеждю?