Годы странствий - страница 117
— Вот не думал, что вы станете толстовцем, — пробормотал я, не решаясь назвать этого эстета большевиком.
— Я не толстовец, — поправил меня тотчас же поэт. — Я терпеть не могу англичан. Понимаете? А теперь в сущности воюет Англия с Германией. Нам надо мириться с немцами — вот и все.
— А вы помните изреченье Козьмы Пруткова:«в сепаратном договоре не ищи спасенья», — попробовал пошутить я, чувствуя неловкость при созерцании этой метаморфозы декадента-черносотенца в революционера-большевика.
— Сепаратный мир! Нас пугают сепаратным миром! Какие пустяки! Вчера я видел инвалидов, знаете, без ног, без рук, размахивают костылями и требуют продолжения войны. По-моему, это эгоизм: «нас изуродовали, так и вас тоже пусть уродуют». Какая глупость.
— Но вы ведь так любили Россию. Вам, вероятно, больно, что она будет унижена, раздавлена и ограблена…
— Ах, что за беда. Отдадим Петербург; у нас так много земли…
Спутник поэта кивал сочувственно головою:
— Война — это буржуазная затея, — гримасничал юноша, дымя папироскою. — И немцы нам ближе все-таки, чем какие-то бельгийцы и все эти наши милые союзники…
Я вспомнил, как лет пять тому назад мой милый декадент допрашивал меня не без иронии, за что меня отправляли в Якутскую область и «неужели я до сих пор сочувствую социализму».
— В качестве большевика вы теперь, пожалуй, изменили ваш взгляд на социализм? — спросил я, с любопытством вглядываясь в пустые невинно-порочные круглые глаза поэта.
— Социализм? Я ничего не имею против. Мне все равно, — промямлил он неохотно. <…>
Честный большевик
В мои студенческие годы в Москве было, кажется, только два кафе — это кафе Филиппова на Тверской и Бартельс у Никитских ворот. В 1905 году, приехав как-то в Москву, я обратил внимание на то, что появилось еще несколько кафе. Во время войны их возникло немало, а в дни революции они стали расти, как грибы. Эта небольшая бытовая подробность городской жизни не так уж незначительна, как это может показаться на первый взгляд. <…> Мы уже привыкли к уличным митингам — толковым и бестолковым, это другой вопрос, нас не изумляют сотни политических афиш на стенах, в эти последние восемь месяцев мы вкусили все отравы и зелья, составленные многоопытными алхимиками политиканствующей Европы. И мы торопливо уходим из дому, чтобы слиться с толпою, с улицею, где шумит многоликая, многообразная и жуткая жизнь, такая кипучая во внешней своей обстановке и, быть может, неподвижная в своей сущности — жизнь, похожая на смерть. <…>
На днях я сидел в одном излюбленном мною подозрительном кафе, не по-московски, а по-петербургски фантастичном, где под визг румынских скрипок, в дыму сигар и трубок, гудит пестрая толпа авантюристов, хулиганов, актеров, журналистов, проституток, революционеров, поэтов и куца редко заходят порядочные и добродетельные буржуа.
За соседним столиком в обществе молодой загримированной дамы с сумасшедшими глазами и алым, как у Пьеро, ртом сидел господин в превосходном жакете и дымил bolivar, стараясь не уронить пепла. У господина были светлые наглые глаза, холодные улыбающиеся губы и отлично выбритый подбородок, подпертый большим белоснежным воротником.
— Итак, мы победили, моя красавица, — говорил господин, показывая крепкие зубы и осторожно относя в сторону белыми холеными пальцами сигару.
— И зачем вы с ними связались? Ничего не понимаю, — улыбалась дама, искоса поглядывая на своего великолепного собеседника.
— Как? А с кем же нам быть? Да и народ ничего себе — башибузуки. Я, знаете ли, терпеть не могу одну только партию — народной свободы, знаете ли… Это все, ангел мой, масоны. Знаю я этих чистеньких. Профессорчики, либералы… Им свободу подавай. А с этими молодцами весело жить. Мы эту самую революцию — в бараний рог. А самое главное, на чем мы сошлись, — это Германия. Они ее уважают, и мы тоже. Те, кто поглупее, об интернационале бормочут, а главари понимают, разумеется, в чем дело. А я, знаете ли, за Гогенцоллерна. Аристократ, как хотите, основа монархического принципа.
Дама засмеялась, оскаля зубы:
— У меня лейтенант был знакомый. Из Берлина. Накануне войны уехал к себе, в фатерланд. Очень приятный мущина.
— Я люблю пруссаков. Молодцы.
— Как фронт откроют, я в Вену сейчас. У меня ангажемент есть.
— Вместе поедем. Я с манишками гешефт наладил.
Поклонник аристократических и монархических начал, устроивший гешефт с манишками, нагнулся к своей даме и что-то прошептал ей на ухо. Дама опять засмеялась.
— Шалун. Вот разве в автомобиле… Только за Карлушей заедем…
— За каким Карлушей?
— Да за парикмахером моим. Он теперь много зарабатывает: большевиком стал.
— Заедем, пожалуй. Мне все равно, ангел мой.
Господин бросил сигару, расплатился, и парочка удалилась.
Этот откровенный разговор ничуть меня не удивил. Во время выборов в Учредительное собрание я встретил одного гвардейского офицера, с которым я познакомился на фронте. Офицера я знал еще до революции. Это был человек образованный, но по своим взглядам монархист яростный и убежденнейший. Смеялся он над грядущей демократией не без демонического остроумия и, признаюсь, весьма неприятного.
— За кого же вы голосовали? — спросил я его при новой встрече. — За большевиков, разумеется, — ответил он серьезно и многозначительно.
— За большевиков, — повторил он. — Самый подходящий для меня список, и все наши за него голосовали. Нам бы только кадетов провалить, а большевики сами утонут.