Годы странствий - страница 180

— Дураки?

— Ну, конечно, не умные… Но, послушайте, гражданин Макковеев, видали вы когда-нибудь такую причудницу, как эта крошечная Таточка? Что же мне делать, гражданин, если я без нее не могу… что за идея — Софокл! Или еще нелепее — Сервантес! Она, оказывается, влюблена в Дон Кихота… Нет, вы мне скажите, гражданин, что за идея!

— Это еще что! — не утерпел я, чувствуя, что сам заражаюсь волнением Кудефудрова. — У нее есть идея посмешнее..

— Какая идея?

— Идея, будто бы мы непременно очень скоро потерпим космическую аварию…

— Как?

— Ну Земля наша, ничтожная пылинка вселенной, будто бы очень скоро волею Провидения попадет в четвертое или какое-нибудь иное измерение… Как вам это нравится?

— Ну, а вы ей что сказали как математик?

— Да я астрономией мало занимался…

— Однако что вы ей сказали?

— Сказал, что шансы есть.

— А это нельзя было говорить.

— Почему?

— Нецензурно. Такие секреты открывать нельзя. Это вредно для классового сознания. Об этом можно только в мемуарах писать…

У меня дыхание перехватило. Я чувствовал, что бледнею и руки у меня стали, как лед.

— В каких мемуарах?

— Вообще в мемуарах… Да на это наплевать… Дело не в астрономии… Я только хочу, чтобы вы сознали, что Таточка очаровательна…

— Да… Когда пляшет…

— Ага! И признайтесь, что вы в нее влюблены…

— Я вам сказал, что у меня эмфизема. Я задыхаюсь. Поняли? Ступайте спать.

— Прощайте. Мы еще с вами поговорим, гражданин Макковеев.

И он вышел — какой-то жалкий, несмотря на свой огромный рост.

Я выглянул в окно. Светало. Появились прохожие. Я не решился тогда вынуть рукопись и уничтожить, как хотел.

X

Кухня — это клуб квартиры нумер тринадцать. Вчера, возвращаясь из треста, я остановился на пороге с портфелем и медлил спрятаться у себя в комнате, весьма заинтересованный любопытнейшим разговором. Почти вся квартира была в сборе. Не было только Курденко и Трофимовых. Когда я вошел, витийствовал Михаил Васильевич Пантелеймонов, тот самый, который узрел доказательство бытия Божия в цветке магнолии.

Увидев меня, Михаил Васильевич сказал, указывая на Погостова:

— Вот, рассудите вы нас, Яков Адамович. Товарищ Погостов не верит в истину… Вы послушайте, что он говорит! Нет, вы послушайте, какую он тут мрачность развел… Ну можно ли, Яков Адамович, так людей пугать!..

— Что есть истина? — сказал Погостов угрюмо. — Пилат был образованный человек и так же, как я, не верил в истину… Ну, а ваш Христос? Почему он молчал, когда его спросил Пилат, что есть истина? Нет, вы мне скажите, товарищ Пантелеймонов, почему он молчал?

— Да потому, слепой вы человек, что Он Сам был Истина! Об этом было сказано — и хорошо, да и не раз. Если Пилат не видел ее, не видел воплощенной Истины, которая была перед ним, какие же могли тут быть пояснительные слова? В молчании Христа и был ответ… Но в том-то и дело, что Пилат, кажется, догадывался, что перед ним стоит существо необыкновенное, но умыл руки, потому что как избалованный, ленивый и развращенный человек не захотел взять на себя ответственность… А тут еще националисты кричали лицемерно: «Не убьешь этого человека, будешь врагом кесаря!» Видите, товарищ Погостов, какая тут была провокация! А ведь стоило Христу сказать: «Я буду вашим царем и устрою вам владычество ваше на земле» — и все бы эти националисты пошли за ним и растерзали бы прежде всего этого самого Пилата как представителя кесаря… Верно я говорю, Яков Адамович?

— А я что за судья? — пришлось мне отозваться на вызов, хотя мне очень не хотелось говорить на эту тему. — Я не знаю, верно или нет… Ежели в мире есть какой-нибудь смысл, то вы правы, Михаил Васильевич, а ежели в мире никакого смысла нет, то прав Погостов.

— Ну, а вы сами как думаете?

— А вы спросите у товарища Курденко. Он знает, что я свободен от религиозных предрассудков… Ну, вот… Я очень дорожу мнением обо мне товарища Курденко. Я, граждане, люблю комфорт… Комфортом можно пользоваться, ежели даже в мире нет никакого смысла.

— Комфорт — буржуазнейшая чепуха, — пробормотал Кудефудров, который сидел на столе рядом с Таточкой.

— Может быть, — сказал я. — Но ведь это идеал всякой социальной утопии… Ничего другого социалисты придумать не могли. Я вполне сочувствую этому идеалу. Впрочем, простите… Я не точно выразился: я не идеалу такому сочувствую, а просто и откровенно я люблю комфорт, ежели он мне достался, как синица в руки, а не как журавль — в небе…

— Зачем вы о комфорте заговорили? — с тоскою и упреком воскликнул Михаил Васильевич. — Не о нем речь сейчас! Не о нем! Вы хитрите, Яков Адамович. Речь идет совсем о другом… Есть истина или нет? Есть в мире смысл или нет?

— Напрасно стараетесь, Михаил Васильевич, — сказал Погостов иронически. — Гражданин Макковеев ничего вам не скажет все равно, ежели он и догадывается о чем-нибудь. Я к нему однажды пришел, правда, ночью, правда, в нетрезвом виде, и тоже спрашивал кое о чем как ученого человека. Он от меня политическими остротами отделался.

— А вы о чем спрашивали гражданина Макковеева? — уронил небрежно Кудефудров.

— О Страшном суде. Как он думает — будет Страшный суд или не будет?

— Я вам не ответил на ваш вопрос, потому что наперед знал, что это с вашей стороны подвох, — сказал я в некотором раздражении, чувствуя, что эта кухонная компания желает меня вызвать на откровенность.

— Какой там подвох, — окрысился Погостов. — Я в ту ночь убоялся тьмы. От страха зуб на зуб не попадал.