Жизнь Пушкина - страница 123
А между тем в душе Пушкина в эти дни были не только мучительные мысли о семье, но и немалые сомнения относительно «исторической необходимости», о которой он так часто думал после свидания с царем в московском дворце 8 сентября 1826 года. Эта страшная, все покоряющая необходимость, которой будто бы безумно противоречить, нашла как раз в этом году своих обличителей, восставших на нее с дерзостью необыкновенной. Этот великий бунт против существующего «по необходимости» порядка нашел себе выражение весною и осенью 1836 года. 19 апреля состоялось в Петербурге первое представление «Ревизора», а в конце сентября вышел номер «Телескопа» с знаменитым «Философическим письмом» Чаадаева. Эти два события были небезразличны для Пушкина.
Пушкинский сюжет под пером Гоголя вырос неожиданно в страшную картину казенной России, задыхающейся в пошлости и раболепстве. Эти ужасные маски заключали в себе, конечно, не только обличение русской жизни тридцатых годов XIX века, но и грозное предостережение будущему. Согласно историческому анекдоту, император Николай после окончания спектакля изволил заметить, что в пьесе Гоголя всем досталось и прежде всего ему, императору. Если даже этот рассказ апокриф, он недаром сохранился в воспоминаниях современников. Пушкин, с его умом и зоркостью художника, прекрасно понял смысл «Ревизора» и, вероятно, горько усмехнулся, припомнив свои иллюзии 1826 года.
Трагедия Пушкина заключалась не только в личной его судьбе, но и в крушении той философии истории, которая сложилась в его душе к тридцатым годам. «Философическое письмо» Чаадаева, появившееся в «Телескопе», было парадоксально и зловеще. Почти никто не разгадал тогдашнего мировоззрения Чаадаева, его католического понимания истории, но всех поразила новизна и смелость в оценке русской государственности. Статья, случайно, по недоразумению пропущенная цензурой, в самом деле была как гром на ясном небосклоне. Дело было не в том, справедлива или несправедлива чаадаевская оценка русской истории, а в том, что ее автор напомнил русскому обществу о страшной опасности, которая таилась в самодовольном национализме, в русских империалистических претензиях, в необоснованной народной гордости. За всем этим обличением русской монархии был второй идейный план. В этом плане Чаадаев утверждал, что история отдельного народа сама по себе не имеет еще смысла и ценности. Она приобретает и то и другое только в свете истории всемирной. Судьба всего человечества — вот что важно. «Страшный суд» готовится для всех времен и всех народов. Существует круговая порука и горе тому народу, который стремится к национальной замкнутости. И каждый отдельный человек, сохранив свои национальные черты, должен, однако, помнить, что он такой же грешный «Адам», как и все прочие «сыны человеческие», и так же, как они, должен вернуть себе свою свободу, свое достоинство, вернуть «потерянный рай», найти, наконец, социальную гармонию, возможную только при единстве всего человечества.
Пушкин приготовил свой ответ Чаадаеву. В этом не отправленном адресату письме поэт противопоставил мыслям Чаадаева свою апологию русской истории. Нет, он, Пушкин, не разделяет взглядов Петра Яковлевича на судьбу русского народа. Конечно, «схизма» отделила Россию от прочего христианского мира, но у русского народа было свое особое историческое призвание. Ему пришлось выдержать вторжение монголов. Великая страна поглотила в своих равнинах полчища азиатов, которые угрожали западной цивилизации. Русские люди жертвовали собою, и надо удивляться, что они остались верными христианской культуре. Европа спаслась от варварского нашествия благодаря нашему мученичеству. И далее, рискуя оскорбить католические верования Чаадаева, Пушкин защищает древних ревнителей восточного христианства: «Православное духовенство до времен Феофана было достойно уважения. Оно никогда не оскверняло себя мерзостью папизма и, наверное, не вызвало бы протестантизма в тот исторический час, когда человечество более всего нуждалось в единстве…» Это уже была стрела в католическое сердце Петра Яковлевича.
Что касается нашего исторического ничтожества, продолжает свою апологию Пушкин, то он решительно не согласен с мнением Чаадаева. Поэт красноречиво напоминает о живописных и выразительных страницах древней русской истории. Но вот она вступает на новый путь: «Разве один Петр Великий не есть уже целая всемирная история? А Екатерина II, придвинувшая Россию к границам Европы? А Александр, который привел вас в Париж?..» Пушкин даже в современности находит что-то величественное, что должно поразить будущего историка.
Это последнее слово в защиту русской истории, последнее выражение той консервативной философии, которая сложилась у Пушкина к тридцатым годам. Но эта последняя попытка оправдать историческую «необходимость» опровергалась «упрямыми фактами». И сам Пушкин в конце этого же письма делает немаловажные признания: «После стольких возражений я должен вам сказать, что многое в вашем послании сущая правда. Надо сознаться, что наша общественная жизнь весьма печальна. Это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, к справедливости и правде, это циничное презрение к мысли и достоинству человека действительно ужасно…»
«Как писатель, я раздражен», — признается Пушкин. Он оскорблен и как человек частный. Все складывается так, чтобы убедить поэта в его неверном понимании и в пристрастной оценке русской истории, и, однако, он не хочет иного отечества и другой судьбы. Он даже клянется в этом Чаадаеву, которого он когда-то любил и который лет пятнадцать назад был для него авторитетом.