Наполеон - страница 108
– Виват император! Оружия! Оружия! – кричала, не умолкая, толпа на улице.
– Слышите? – сказал Люсьен. – Вот народ. Одно только слово, и ваши враги падут. То же по всей Франции. И вы отдадите ее в жертву изменникам?
Наполеон приветствовал толпу движением руки и ответил Люсьену:
– Больше ли я, чем простой человек, чтобы вернуть обезумевшую Палату к единению, которое одно могло бы нас спасти, или я презренный вождь партии, чтобы зажечь гражданскую войну? Нет, никогда! 18 Брюмера мы обнажили меч для блага Франции; для того же блага мы должны его сейчас откинуть далеко от себя. Я готов на все для Франции,– я ничего не хочу для себя.
После ухода Люсьена подошел к Наполеону Бенжамен Констан, отец «Бенжамины», той самой мертворожденной конституции, которая теперь низлагала императора. Слушая вопли толпы, Констан ужасался: что, если Наполеон подымет, чтобы спастись, вторую Революцию, хуже первой?
Император долго молчал, глядя на толпу.
– Видите этих людей? – проговорил он наконец. – Не их осыпал я почестями и золотом; нищими нашел я их и оставляю нищими. Но у них верный инстинкт, голос народа. Если бы я захотел – через час мятежной Палаты не существовало бы... Но человеческая жизнь такой цены не стоит. Я не хочу быть королем Жакерии. Я вернулся с Эльбы не для того, чтобы залить Париж кровью...
Что это значит? Значит, первая Революция, политическая, кончилась; начинается или могла бы начаться – вторая, социальная. Буржуазия сделала первую; вторую сделает «чернь», la canaille, как тогда говорили, «пролетариат», как мы теперь сказали бы. «Чернь одна – ничто и ничего не может, но со мной может все»,– говаривал Наполеон.
Ров Елисейского сада, за которым вопила толпа, был рубежом этих двух Революций, двух веков – эонов. Переступит ли он за него или скажет и о революции, как говорил о войне: «никогда она не казалась мне такою мерзостью» ?
Может быть, вспомнил он в эту минуту, как четверть века назад, 10 августа 1792 года, идучи на Карусельную площадь, «встретился с кучкой людей гнусного вида», несших на острие пики человеческую голову и заставивших его кричать: «Да здравствует народ!» Может быть, понял, что нынешняя «чернь» страшнее той; юная Волчица-Революция страшнее старой, им, Волчонком, загрызанной: если сунется к этой, как знать, кто кого загрызет?
На следующий день, 22-го, Люсьен, в заседании Совета министров, убеждал брата повторить 18 Брюмера, разогнать Палату штыками.
– Нет, мой милый Люсьен,– возразил император,– хотя 18 Брюмера правом нашим было только спасение народа, а теперь у нас все права, но пользоваться ими мы не должны...
И, помолчав, продолжал:
– Князь Люсьен, пишите...
Вдруг обернулся к Фуше с такой усмешкой, что тот весь зашевелился под ней, как стрелой пронзенная гадина.
– Черкните-ка, кстати, и вы этим добрым людям, чтоб успокоились: получат свое!
Люсьен сел за стол и взял перо; но, при первых словах, продиктованных братом, раздавил перо на бумаге, вскочил, оттолкнул стул и пошел к двери.
– Стойте! – произнес император так повелительно, что тот невольно послушался, вернулся и сел опять за стол. Наступила глубокая тишина; слышны были только далекие, из-за дворцового сада, крики толпы: «Виват император!»
– Начиная войну за независимость Франции,– диктовал Наполеон,– я рассчитывал, что все национальные власти соединятся со мной в одном усилии, в одной воле, и имел основание надеяться на успех. Но обстоятельства, как вижу, изменились, и я приношу себя в жертву врагам отечества,– только бы они были искренни в своих уверениях и желали зла мне одному. Соединитесь же все, чтобы спасти Францию и остаться свободным народом!
Сына забыл; ему напомнили о нем, и он прибавил: «сына моего объявляю императором французов, под именем Наполеона II. Приглашаю Палату установить, по закону, регентство».
Весь Париж кипел, как котел на огне. Толпы рабочих ходили по улицам с революционными песнями. Весть об отречении подлила масла в огонь. Все грознее становились крики: «К оружию! к оружию!»
Были в толпе и офицеры Великой Армии.
– Батальонами пойдем на Палату,– грозили они,– потребуем нашего императора, а если не получим, подожжем Париж с четырех концов!
«Никогда еще народ не выказал большей любви к Наполеону»,– вспоминает очевидец.
Что отречение, обезглавив оборону, повлечет за собой чужеземное нашествие, народ верно предчувствовал и хотел спасти Францию, как в 1793 году. «Чернь с Наполеоном может все» – это знал и Фуше. Он так перетрусил, что решил удалить его из Парижа.
24 июня Палата постановила: «Просить бывшего императора покинуть столицу». Он согласился уехать в замок Мальмезон, часах в двух от города, и 25-го выехал потихоньку, прячась от толпы, осаждавшей дворец, как будто бежал.
Во Франции он не мог оставаться. Первою мыслью его было искать убежища в Англии: ввериться чести злейших врагов своих,– в этом находил он величие, достойное своей великой судьбы. Многих усилий стоило приближенным убедить его оставить эту мысль и бежать в Америку.
Зная, что на Рошфорском рейде стоят два готовых к отплытию фрегата, «Зааль» и «Медуза», он просил дать их ему для путешествия. Но Фуше, собираясь торговать с Союзниками головой императора, не торопился выпускать его из Франции. В Мальмезон был послан генерал Бекэр, с явным поручением охранять Наполеона, тайным – стеречь.
Тщетно ожидая фрегатов, император жил в Мальмезоне, едва ли не в первый раз в жизни, праздно. В этом покинутом замке, где провел он свои лучшие годы, сладкий обман воспоминаний нахлынул в душу его. Он вспомнил восходящее солнце Консульства, полдень, вечер и закат Империи; вспомнил Жозефину-покойницу.