Наполеон - страница 90
Александр не отвечает: мира не будет.
13 октября выпадает первый снег, предвещая лютую русскую зиму – после огненного ада ледяной.
19-го Великая Армия, – уже не великая, а малая – едва шестая часть ее, – выходит из Москвы, по Калужской дороге, и начинает отступление.
28-го, ударил мороз, а 8 ноября, по дороге на Вязьму, французов застигла такая вьюга, что людям, не знавшим русской зимы, казалось, что тут им всем пришел конец. Черное небо обрушилось на белую землю, и все смешалось, закружилось в белом, бешеном хаосе. Люди задыхались от ветра, слепли от снега, коченели от холода, спотыкались, падали и уже не вставали. Вьюга наметывала на них сугробы, как могильные холмики. Весь путь армии усеян был такими могилами, как бесконечное кладбище.
Особенно пугали их долгие зимние ночи. На бивуаках в степи, в двадцатиградусный мороз, не знали, где укрыться от режущего, ледяного ветра. Жарили себе на ужин дохлую конину на тлеющих углях, оттаивали снег на похлебку из горсти гнилой муки и тут же валились спать на голый снег, а поутру бивуак обозначался кольцом окоченелых трупов и тысячами павших в поле лошадей.
Но лучше было замерзнуть, чем попасть в руки казаков и крестьян: те убивали не сразу, а долго издевались и мучили или просто выбрасывали, голых, на снег; если же пленных было слишком много, гнали их пиками, как скот, может быть, на новые, злейшие муки.
Сто тысяч французов вышло из Москвы, а недели через три осталось тридцать шесть тысяч, да и те – живые трупы, смешные и страшные чучела, в пестрых и вшивых лохмотьях – чиновничьих фраках, поповских рясах, женских капотах и чепчиках. Ни подчиненных, ни начальников: бедствие сравняло всех. Стаи голодных псов следовали за ними по пятам; тучи воронов кружили над ними, как над падалью.
Не все, конечно, такие: есть еще Гвардия. Старые усачи-гренадеры все еще берут на караул окоченелыми руками и слабыми голосами кричат, как на Тюльерийских парадах: «Виват император». Эти делают и будут делать такие чудеса, что внуки не поверят.
Маршал Ней, прикрывая отступление на Смоленск, с двумя тысячами против семидесяти, бьется десять дней подряд и побеждает. Не только Франция – мир никогда не забудет этого святого геройства.
А что же Наполеон? Все еще «мокрая курица»? Нет, как будто только и ждал этого последнего паденья, чтобы восстать из него в славе большей, чем слава всех его побед.
Бледно-бледно, мертво лицо его, как мертвый, бледный снег; но чудно и страшно, как лицо Диониса, нисшедшего в ад. И те, кто в аду, глядя на него, снова надеются, что он их спасет, выведет из ада в рай.
«Холодно тебе, мой друг?» – спрашивает он старого гренадера, идущего рядом с ним, в двадцатиградусный мороз. «Нет, государь, когда я смотрю на вас, мне тепло!» Тепло, как от солнца в ледяном аду.
Люди все еще верят в него; если бы не верили, разве бы тысячи раз не убили его, когда он шел, рядом с ними, по снегу, с палкой в руках. Но вот не убивают, а умирают за него и верят, санкюлоты-безбожники, что «днесь будут с ним в раю». Может быть, он и сам еще верит, что ведет их в рай сквозь ад, а верить в такую минуту – это и значит быть Человеком.
Стикс этого ада – Березина. К ней теснят его, загоняют, травят, как зайца, Кутузов с востока, Виттгенштейн с севера, Чичагов с юга, чтобы там и прикончить, на радость всем православным, «собаку-Антихриста».
И он это знает – знает, что для него Березина – то же, что для Мака Ульм – западня, Кавдинское ущелье, последний позор – капитуляция. Знает и все-таки идет на нее, потому что идти больше некуда. И хуже всего, что сам виноват: идучи на Москву, так безумно верил в победу, что сжег весь понтонный экипаж в Орше, и теперь переправиться не на чем. А, как нарочно, сделалась оттепель, реку взломало, и пошел ледоход.
25 ноября, Наполеон на Березине. Там уже Чичагов, у Борисова, ждет его, сторожит; и Виттгенштейн вот-вот соединится с Кутузовым, как две челюсти железных клещей.
«Положение было такое, что казалось, ни один француз, ни даже сам Наполеон не мог спастись»,– вспоминает генерал Рапп. «Наше положение отчаянное,– говорит маршал Ней. – Если Наполеон выйдет из него, значит, сам черт ему помогает!» – «Я предлагал ему спасти его одного, переправить через реку, в нескольких лье отсюда, и доставить в Вильну, с верными поляками,– говорит Мюрат. – Но он об этом и слышать не хочет. А я так думаю, что нам отсюда живыми не уйти... Мы все здесь погибнем, нельзя же сдаваться!»
Канун Березины – день страшного торжества. Император велит принести знамена всей армии, разложить костер и бросить их в огонь, чтобы не достались врагу. «Люди выходили из рядов, один за другим, и бросали в огонь то, что им было дороже, чем жизнь. Я никогда не видел большего стыда и отчаянья: это было похоже на шельмование всей Армии». Эти святые орлы знамен летали по всей земле, от Фавора до Гибралтара, от Пирамид до Москвы, и вот горят, улетают на небо с пламенем.
Бледно-бледно лицо императора, мертво, как мертвый снег, но радостно, как будто он победил врага: самосожжение Москвы – самосожжение орлов.
Если сжег знамена, честь Армии, значит, знал сам, что нет спасения, и других не обманывал. Он это знал, как дважды два четыре, и все-таки верил в чудо. И, как всегда, в жизни человека, в жизни всех людей,– где вера, там чудо.
Чичагов отступил от Борисова, тот берег пуст, переход свободен. Люди глазам своим не верят. «Не может быть! Не может быть!» – шепчет Наполеон, и бледное лицо его еще бледнеет. «Так вот она опять, моя Звезда!» – говорит, глядя на небо. Звезда до конца не покинет его, но поведет уже иными путями, чем он думает.