Генералиссимус князь Суворов - страница 377
Таким образом постигла Суворова вторая опала. Она не походила на первую ни существом, ни формою, имела за собою гораздо менее осязательных оснований и обрушилась совершенно неожиданно. Правда, она не представляла собою ничего исключительного и гармонировала с общим тоном царствования Павла Петровича, но Суворову такое соображение не могло служить утешением, и он сильно страдал душою, не зная за собою никакой действительной вины. Телесная его болезнь шла своим чередом, то усиливаясь, то временно ослабевая. Спустя некоторое время по приезде в Петербург, он стал как будто несколько поправляться, по крайней мере его подымали с постели, сажали в большие кресла на колесах и возили по комнате; но спал он уже не на сене, и обеденное его время назначено было не утром, а во втором часу дня. Когда он чувствовал себя пободрее, то, по примеру последних лет, продолжал заниматься турецким языком и разговаривал с окружающими о делах государственных и военных, причем никто не слышал от него ни упреков, ни жалоб по поводу немилости Государя. Память однако изменяла ему; хорошо помня и верно передавая давнее прошлое, он сбивался в изложении Итальянской и Швейцарской кампании и с трудом припоминал имена побежденных им генералов. Император Павел, приславший к нему в самом начале Долгорукого с отказом в приеме, узнав об отчаянном его положении, послал Багратиона с изъявлением своего участия. Багратион нашел его чуть не в агонии; Суворов был очень слаб, часто терял сознание и приходил в себя только при помощи спирта, которым терли ему виски и давали нюхать. Вглядываясь потухшими глазами в своего любимца, больной с трудом его узнал, оживился, проговорил несколько благодарных слов для передачи Государю, но застонал от боли и впал в бред. Наступившее затем улучшение было непродолжительно; первоначальное, безнадежное состояние скоро возвратилось, и болезнь прииняла несомненный ход к худшему.
Кратковременные эпизоды сравнительной бодрости, когда к Суворову возвращалась природная его живость и острота ума, вводили в заблуждение не только его друзей, поселяя в них несбыточные надежды, но также и врачей. Они то назначали ему чрез несколько часов кончину, то изменяли свое мнение в противоположном смысле, обманываемые энергией больного. Один из врачей старался убедить товарищей в тщете их надежд, говоря, что дошедшее до последней степени расслабление больного не обещает ничего хорошего, и что жив Суворов одною крепостью своего духа. "Дайте мне полчаса времени", пояснял доктор: "и я с ним выиграю сражение". О характере его болезни толковали на разные лады и лишь по смерти стали говорить, что у него был marasmus senilis. Первая знаменитость того времени, доктор Гриф, приезжал дважды в день, объявляя всякий раз, что прислан Императором; это больному доставляло видимое удовольствие. Посещали Суворова и другие лица из родных и знакомых, это не было запрещено; был и Ростопчин с орденами, пожалованными Суворову Французским королем - претендентом. Больной обрадовался Ростопчину, но сделал вид, что недоумевает - откуда могли явиться ордена. "Из Митавы", объяснил ему Ростопчин; Суворов на это заметил, что Французскому королю место в Париже, а не в Митаве.
Жизнь медленно потухала; с каждым днем слабела память и учащался бред; на давних, затянувшихся ранах открылись язвы и стали переходить в гангрену. Невозможно уже было обманываться на счет исхода. Стали говорить умирающему об исповеди и св. причастии, но он не соглашался: ему не хотелось верить, что жизнь его кончалась. Зная его благочестие, близкие люди настаивали и наконец убедили; Суворов исполнил последний долг христианина и простился со всеми. При этом случае, или несколько раньше, он, обратившись всеми мыслями к Богу, сказал; "долго гонялся я за славой, - все мечта: покой души у престола Всемогущего". Однако то, чем он жил на земле, не могло оставить его сразу и при переходе в вечность. Наступила агония, больной впал в беспамятство. Невнятные звуки вырывались у него из груди в продолжение всей тревожной предсмертной ночи, но и между ними внимательное ухо могло уловить обрывки мыслей, которыми жил он на гордость и славу отечеству. То были военные грезы, боевой бред; Суворов бредил войной, планами новых кампаний и чаще всего поминал Геную. Стих мало-помалу и бред; жизненная сила могучего человека сосредоточилась в одном прерывистом, хриплом дыхании, и 6 мая, во втором часу дня, он испустил дух .
Тело набальзамировали и положили в гроб, обтянули комнату трауром, вокруг гроба расставили табуреты с многочисленными знаками отличий. Суворов лежал со спокойным лицом, точно спал, только белая борода отросла на полдюйма. Скорбь была всеобщая, глубокая; не выражалась она только в официальных сферах. "Петербургские Ведомости" не обмолвились ни единым словом; в них не было даже простого извещения о кончине генералиссимуса, ни о его похоронах. Несмотря на это, печальная весть разнеслась быстро, и громадные, сплошные толпы народа, вместе с сотнями экипажей, запрудили окрестные улицы. Не было ни проезда, ни прохода; всякий хотел проститься с покойником, но далеко не всякому удалось даже добраться до дома Хвостова. Похороны назначены были на 11 мая, но Государь приказал перенести их на 12 число, военные почести отдать покойному по чину фельдмаршала, а тело предать земле в Александро-Невской лавре. Главным распорядителем был Хвостов; погребальная церемония была богатая и обошлась наследникам Суворова больше 20,000 рублей. Войска в погребальную церемонию были назначены (кроме одного конного полка) не гвардейские; говорили, будто потому, что гвардия устала после недавнего парада.