Житейские воззрения Кота Мурра - страница 29
Дядя владел довольно обширной библиотекой, в которой мне разрешалось рыться сколько угодно и читать что вздумается. Однажды мне попалась под руку «Исповедь» Руссо в немецком переводе. Я жадно проглотил эту книгу, отнюдь не предназначенную для двенадцатилетнего мальчугана и способную заронить в детскую душу зловредные семена. Но лишь один из всех весьма рискованных эпизодов книги до того заполнил мое воображение, что я только о нем и думал. Подобно электрическому удару поразил меня рассказ о том, что Руссо, еще будучи мальчиком, совершенно не сведущим ни в гармонии, ни в контрапункте, не имея никаких вспомогательных пособий, властно гонимый лишь врожденным гением музыки, решился сочинить оперу; как он опустил полог кровати, как бросился на нее ничком, чтобы вполне отдаться своей вдохновенной фантазии, как в душе, словно прекрасный сон, зазвучало его творение. Ни днем ни ночью не оставляла меня мысль о том мгновении, когда на маленького Руссо снизошла, казалось мне, наивысшая благодать!
Нередко я уже чувствовал и себя причастным к этой благодати, и мнилось мне, что лишь только от моей твердой решимости зависит вознестись на крыльях в желанный рай, ибо и меня окрылял тот же могучий гений музыки.
Короче, я должен был пойти по стопам своего кумира. И вот однажды, в ненастный осенний вечер, когда дядя, против обыкновения, вышел из дому, я тотчас же опустил полог, бросился на дядюшкину постель, ожидая вдохновения, дабы свершилось зачатие оперы, как у Руссо. Но сколь ни великолепны были все приготовления, сколь я ни тужился, призывая поэтическое наитие, оно упорно противилось и не слетало ко мне! Вместо волшебных мелодий, которые должны были во мне зародиться, в ушах не переставая жужжала дрянная старая песенка с плаксивыми словами: «Любил я лишь Исмену, Исмена ― лишь меня!» И как я ни старался отогнать ее, я не мог от нее отвязаться. «Сейчас начнется торжественный хор жрецов «В горних высях Олимпа»!» ― восклицаю я, но в ушах по-прежнему жужжит и жужжит не переставая: «Любил я лишь Исмену...», да так назойливо, что наконец я крепко засыпаю... Разбудили меня громкие голоса, в нос лезла удушливая вонь, от которой я чуть не задохся! Комната была полна густого дыма, в облаках его стоял дядя. Он затаптывал ногами остатки горящей занавески, закрывавшей платяной шкаф, и вопил: «Воды! Воды сюда!» Наконец старый слуга принес достаточное количество воды, вылил ее на пол и загасил пожар. Дым медленно уплывал в окно.
«И куда только запропастился этот нашкодивший сорванец?» ― повторял дядюшка, освещая все углы. Я хорошо понял, кого он имел в виду, и притаился в постели, как мышонок, но дядя обнаружил меня и гневным окриком: «А ну-ка вылезай!» ― заставил вскочить на ноги. «Злодей, да ты поджег мой дом!» ― продолжал он бушевать. На дальнейшие расспросы дядюшки я с полным хладнокровием пояснил, что, по примеру мальчика Руссо, вычитав о том в его «Исповеди», я, лежа в постели, сочинял opera seria и не имею ни малейшего понятия, отчего возник пожар. «Руссо? Сочинять? Opera seria... Олух!» Дядя даже заикался от ярости и отпустил мне такую затрещину, вторую в моей жизни, что я, оцепенев от ужаса, безмолвно застыл на месте; в эту минуту, будто отзвук удара, в ушах моих совершенно отчетливо прозвучало: «Любил я лишь Исмену...» С того случая я испытываю живейшее отвращение и к этой песенке и ко всякому музыкальному сочинительству.
― Но отчего все же возник пожар? ― спросил тайный советник.
― Мне и по сей день непонятно, ― ответил Крейслер, ― каким образом занялась занавеска, а заодно погиб нарядный шлафрок дядюшки и три или четыре превосходно завитых тупея, из которых дядюшка составлял свою прическу. Но я почему-то всегда думал, что оплеуха мне досталась не за пожар, к коему я был непричастен, а только за попытку сочинить оперу...
Как ни странно, дядя строго настаивал, чтобы я занимался музыкой, хотя учитель мой, обманутый внезапно пробудившимся во мне отвращением к этому занятию, считал меня полностью лишенным музыкального дара. В остальном дядюшке было совершенно безразлично, чему я учился и чему не учился. Иногда он, правда, выражал досаду по поводу того, что меня трудно приохотить к музыке, и когда несколько лет спустя музыкальный дар мой буйно развился, затмив все остальные мои таланты, ― я было однажды подумал: то-то дядюшка обрадуется. Однако ничуть не бывало. Он лишь слегка усмехался, замечая, что племянник достиг изрядной виртуозности в игре на нескольких инструментах, и даже начал, к удовольствию своих учителей и прочих знатоков музыки, сочинять всякие безделицы. Да, он лишь слегка усмехался и, когда меня при нем осыпали похвалами, отвечал с лукавой миной: «Гм... мой маленький племянник порядочный сумасброд!»
― Тем более для меня остается загадкой, ― вступил в разговор тайный советник, ― как мог дядюшка противиться твоей склонности и толкать тебя на совершенно иной путь. Ведь, насколько мне известно, капельмейстером ты сделался не столь давно.
― Да и ненадолго! ― со смехом заметил маэстро Абрагам и, отбрасывая на стену тень вырезанной из бумаги фигурки маленького смешного человечка, добавил: ― Но теперь я должен вступиться за славного дядюшку, которому некий беспутный племянник дал прозвище Горе-дядя только потому, что тот имел обыкновение подписываться инициалами своего имени ― Готфрид Ренцель ― Г. Р. Да, так вот, я должен за него вступиться и заявить во всеуслышание, что если капельмейстеру Иоганнесу Крейслеру взбрело на ум сделаться, себе на погибель, советником посольства и заниматься делами, противными его природе, то менее всего в том повинен Горе-дядя!