Слуги зла - страница 61
— Это ничего не значит, — возразил я. — Паук, я такое делал, и хуже делал… Я — Эльф, ты сам знаешь. Мне, вероятно, никогда не получить другого имени. Вернувшимся из Пущи очень тяжело снова жить среди живых существ.
— Может, у тебя и будет другое имя, — сказал Паук. — Я понимаю, что Эльф — это ужасно обидно.
Я только махнул рукой:
— Да на что уж мне обижаться…
Задира и Шпилька принесли цветущий багульник, вереск и сосновые ветки, чтобы прикрыть кости — и я рвал папоротник, режущий ладони, укрывал им кострище и думал, что это единственно возможная попытка Эльфа высказаться перед тенями погибших и хоть отчасти вернуть себе веру в справедливость…
…Мне не хотелось ни с кем разговаривать, когда синим молочным вечером того же длинного дня мы шли по проезжему тракту. Мне казалось, что ребята просто не могут не вспоминать о моем прошлом. Я думал о Топоре, слишком молодом для настоящего вожака, взявшем ответственность за остатки клана по отчаянной необходимости, как это сделал Нетопырь — как он отбрасывал пятерней назад короткую сивую челку и тер подбородок с длинным, плохо зажившим шрамом. Еще я думал о погибших товарищах Топора и о его выживших друзьях, о Ноже, ровеснике Задиры, с рваным ухом и вечной кривой ухмылочкой, о Жженом с багровым пятном старого ожога на осунувшейся хмурой физиономии, о Выдре, взъерошенной девчонке с откушенными фалангами мизинцев…
Я почти не смотрел вокруг. Взошедшая луна слишком нежно золотила молодую листву, свежий ветер благоухал слишком сладко, а дорога слишком гладко стелилась под ноги для моих мрачных мыслей. Я впал в непозволительную рассеянность, из которой был выведен чувствительным пинком Паука.
— Проснись, Эльф, — сказал он. — Не видишь, что ли?
Я поднял глаза от дороги. На обочине, весь увитый вьюнком, сахарно белел в вечернем сумраке памятный знак Пущи. Мраморный воин, безупречный в своей надменной красоте, простирал к луне руку, вскинутую в приветственном жесте. Работа восхищала искусством: мастера Пущи сумели точно передать и атласную гладкость кудрей, и мягкие складки плаща, небрежно накинутого на плечи воина, и бесстрастный покой прекрасного юного лица… На точеном постаменте, шелково-нежном, красовалась золоченая надпись: «Эти горы будут свободны от сил Мрака и Зла».
— Вот гады! — воскликнул Задира, тряся кулаком. — Это точно недавно, не может быть, чтобы давно тут было!
— Недавно, недавно, — кивнула Шпилька. — Осенью, наверно. Поубивала бы…
Паук, прикусив верхнюю губу клыком, мерил статую брезгливым взглядом. Я тронул его за плечо:
— Великолепная работа, да?
Он обернулся ко мне, взглянув, как в первый раз:
— Этот эльфийский мертвяк? Однако расползаются, как вши… Еще кровь не успела свернуться, а они уже приперли сюда этого истукана…
Я слегка смутился льдом его тона.
— Конечно, им не следовало его тут ставить, — произнес я примирительно, — но, если отвлечься, хорош ведь?
Паук пожал плечами. Задира фыркнул, а Шпилька подобрала комок подсохшей грязи и швырнула в лицо статуи, расплющив его грязной кляксой на белоснежной скуле:
— Да ты что, Эльф, скажешь тоже! Хорош! Да, это они умеют: выделывать пуговички, шнурочки, тряпочки, все неживое — старались, сразу видно! Но ты на морду его погляди! Ты на тело погляди! Мертвяк мертвяком, прав Паук. Чурбан с тупой харей — тошно смотреть!
— Шпилька! — озарило Задиру. — А давай ему башку открутим? Мордой в грязь, чтоб поняли, когда увидят?
Шпилька воинственно взвизгнула и подхватила с обочины сухую палку толщиной с оглоблю:
— Давай! Легко!
Когда она замахивалась, я дернулся вперед, чтобы остановить ее руку, но тут вдруг неожиданно для себя увидел статую так, как видят ее арши. Для них не существовало человеческих критериев; лицо, фигура, осанка статуи не совпадали с их стереотипами прелести или возвышенности — а больше ничего в ней не было. Ни грана живой непринужденности, так отличающей орочьи скульптуры, ни малейшего намека на живое вообще совершенно не виделось в этой необыкновенно тщательной работе; помпезная, выверенная, статичная поза дополнялась отсутствующей миной идеализированного лица — без пор, шрамов, морщин, без малейшей индивидуальной черты. Лощеная, пафосная, избыточная красота вдруг показалась мне, так же как моим спутникам, необыкновенно противной — как холодное насилие над естеством.
Шпилька врезала статуе по шее, и мраморная голова с треском откололась и грохнулась в пыль. Паук с омерзением оттолкнул ее ногой, вдавив лицом в дорожный песок. Задира подбежал и изо всех сил уперся в бок безголового воина, пытаясь повалить его на землю вместе с постаментом:
— Паук, Эльф, помогите же, Барлог заешь! Нечего ему тут стоять! Это наши, наши горы!
Шпилька воинственно потерла нос, бросила палку и присоединилась к нему:
— А ну навались! Пусть лешачка себе этого истукана, знаешь, куда запихнет?!
Тогда мы с Пауком не выдержали и нажали вместе с ними. Статуя подалась, качнулась — мы шарахнулись в стороны, и она рухнула, разваливаясь на куски, взметнув пыль и оставив за собой квадрат вдавленной почвы, пахнущий разрытым погребом и кишащий червями. Паук зачерпнул в придорожной канаве жидкой грязи и наляпал ею на свежем изломе мрамора руны аршей: «Валите в лес!» Какая-то непонятная сила окунула мои пальцы в ту же канаву и вывела ими ниже, эльфийской вязью: «Эти горы свободны!»
Потом Задира и Шпилька расписывали мраморные осколки орочьей бранью, а мы с Пауком стояли в стороне, соприкоснувшись локтями, и смотрели на это поношение. И ни капли раскаяния или возмущения во мне не появилось.