Колодезь - страница 102
– Ну что ты, малыш? – Семён похлопал коня по шее, стараясь успокоить, спрыгнул на землю, наклонился посмотреть, не поранена ли конская бабка неошлифованным краем речного валуна. Это движение спасло ему жизнь: свинцовая мушкетная пуля вжикнула в двух вершках над согнутой спиной и звонко расплескалась по камням.
– Держи бесермена! – вразнобой закричали несколько голосов. – От реки отсекай!... Утечёт!
На склоне показалось четверо всадников. Трое размахивали пиками, в руках четвёртого дымился татарский мултук. Подскакивая в сёдлах, казаки быстро приближались. То есть, конечно, они приближались быстро, если смотреть пешему человеку, благородных кровей араб в полмига оставил бы юс позади. Но бежать от людей, к которым так долго стремился, Семён не хотел. Он стоял, положив ладонь на луку седла, и улыбался, глядя на гарцующий разъезд.
– Пикой его не тронь, халат попортишь! – орал приотставший стрелок.
– Да вы что, хлопцы?! – крикнул Семён. – Креста на вас нет!
Казаки разом остановились, поражённые русской речью.
– Ты гляди, – поудивлялся один, – да он никак из наших? А мы думали – шемаханец приблудился. Они у нас и скот уводят, и людей, так и мы им той же монетой платим.
– Свой я, на Русь еду, – подтвердил Семён. – Чуть не всю жизнь на Востоке отбыл, и вот – привёл господь домой...
Семён не договорил, качнулся и упал на землю.
– Так-то лучше, – произнёс один из казаков, пряча обратно в рукав освинцованный шар кистеня, – а ты вытащил бы саблю, возись тогда с ним. Да и ускакать мог. Ну-ка, глянем, хлопцы, чего он с собой везёт...
* * *
Семён открыл глаза. Мутно в них было, и звон плыл в голове, не давая сообразить, что же приключилось. Болело темя, и вспомнилось вдруг, как десять лет назад лежал в кибитке, так же страдая от ран. Неужто всё ещё едем к великолепному хану?
Боль набегала вместе со звоном, хотелось закрыть глаза и вновь провалиться в потусторонний мрак, но неудержимая тошнота, начавшая сотрясать тело, не давала забыться. С трудом оклемавшись, Семён огляделся. Никого рядом не было, тати скрылись, уведя с собой коня. И не было ни сабли, ни денег, ни дорогой одежды – в одном исподнем оставили его лихоимцы. Как же такое могло случиться? – ведь не первый год живёт на свете ходжа Шамон. И вдруг, словно не знающий жизни молокосос, повернуться спиной к разбойнику! У него же на морде написано, кто он есть перед прохожими людьми, да и не скрывали казаки своего промысла. Верно говорят – старый, что малый. Разомлел от родного говора.
Что же теперь делать? Вернуться в Тарки, объявить, что ограблен разбойниками, лишился всего и сам едва жив остался? Шемхал переполошится – это же позор для владетеля перед всеми правоверными, что собинного гостя, приближённого великого хана на его земле догола раздевают... Сразу всё появится: и деньги, и одежда, и новый конь. Сабли, конечно, такой уже не нажить, да много ли в ней корысти, на старости лет? Хватит уж, повладел, попроливал кровушки.
Да, конечно, так и должно делать. Заново обрядиться, а потом снова по-воровски бежать через границу, и тут уже следить в оба, чтобы и близко русского духа не было. Так будет по-умному... вот только с души воротит от этакого ума. Кто скажет, не господь ли это гордость смиряет, чтобы приобретённое не покрыло ржавчиной сердце? Или просто такой прилучился ему жребий: голый с Руси уходил, голый на Русь вернулся. Видать, придётся в родных краях милостыней побираться.
Семён поднялся, отёр с бороды кровь и блевотину, выискал в кизиловых зарослях сухую палку – в помощь ослабевшим ногам, и поплёлся на полночь, туда, где ждала родина.
Плохо шлось, трудно. Голова нестерпимо болела, каждый медленный шаг отдавался в затылке, хотелось ощупать темя, проверить, да не расколота ли башка напрочь, так что мозги текут на дорогу, пятная пыль.
«Не дойду, – отвлечённо, как не о себе подумал Семён. – Тут мне и лежать...»
– ...алла!... – дальним отголоском досёсся крик муэдзина.
Боже, и здесь от них спасения нет! Звонко как вопит, зовёт правоверных к намазу. Попробовали бы христиане этак в турецких или же персидских краях шум подымать – мигом бы и сами священники, и колокола лишились бы языков. А православные слушают бусурманские призывы и терпят.
– ...алла!... – летит над колючими зарослями призыв. – Молитва лучше иных дел!
Тропа вывела к невеликой татской деревушке. Мазанки с плоскими крышами, чахлые сады, бахча... Облупленная от старости мечеть пустая стоит при дороге – никто не пришёл на тщетный призыв.
Семён уже не шёл, тащился, как раненый беюк-адам, стремясь лишь забиться в какую ни на есть щель, чтобы не подыхать прямо на дороге. Уже ни о чём не думая, свернул к мечети. На стук калитки вышел горбатый сторож, с испугом уставился на небывалого прохожего. То ли нищий пришёл, то ли бай – не разберёшь... Спутанные седые волосы запеклись кровью, нижняя рубаха из драгоценной хорасанской бязи, что дороже шёлка и белей виссона, разодрана и заляпана грязью. Сквозь прореху ясно виден висящий на шнуре медный крест с непонятными буквами – не арабскими и не русскими.
– Защиты и покровительства... – прошептал Семён, ухватившись за калитку, чтобы не упасть. Сторож попятился, но, помня закон, ответил:
– Во имя Аллаха всемилостивейшего!
– Аллах акбар... – произнёс Семён прежде, чем тьма поглотила его.
* * *
Три недели таинственный прохожий пролежал в балахане, выстроенной позади мечети. Всё это время горбатый Мамед-оглы ухаживал за ним, кормил жидкой кашицей, менял на разбитой голове повязки. Приходил мулла, приносил целебную мазь с толчёной викой и аристолохией, сидел у постели, качал головой, слушая бред на семи языках. На вопросы Мамеда-оглы, что за обрезанный христианин к ним явился, отвечал коротко: «Аллах велик!», – а когда Семён чуть оклемался, велел отпустить его, не расспрашивая ни о чём. Всё равно, Аллах знает сердце человека, а люди не знают. На дорогу Семёну дали немного просяных лепёшек на кунжутном масле и какую ни есть рванину, прикрыть наготу.