Колодезь - страница 80
Трухменская земля пустынна и безводна. Городов там нет, нет ни купцов, ни землепашцев, а только кочевые юрты. Народец живёт немирный, умеющий за себя постоять. Но что делать, если, кроме трухмен, некого стало притеснять?
– Стад овечьих и конских у них много, – объяснял Серёжка. – Текинские аргамаки у торговцев особо ценятся, и овцы у трухмен хороши – всё жирнохвостые да курдючные.
Плыть до Мангышлака неблизкий путь, многие среди казаков сомневались, будет ли прок с такого похода. Тогда Серёжка, шарахнув шапкой о землю, велел спросить колдуна. Кликнули Орефу. Тот пришёл важный, в расшитом халате и шемаханском колпаке со звёздами. Изругал всех, что прежде к нему не обратились, потом смилостивился и потребовал для волхвания барана. Сыскали и барана. Орефа барана связал, взялся волхвать, башку ему открутя. Выл, крутился, как припадочный, весь майдан запакастил бараньими чревами, а в конце сказал, что всё кончится по-доброму. Мол, так бы удачи не было, но он, Орефа, наворожил. С тем отряд на десятке стругов и уплыл к Чекелену.
Семён и в этот раз остался на острову. Нечего ему делать средь пустого берега. Мусу в те края занести никоим ветром не может, а всех зипунов всё одно не соберёшь. К тому же не отпускал Игнашка Жариков, расхворавшийся всерьёз. Он уже большею частью лежал без памяти или метался в горячке и бредил бессвязно Последние два дня Семён уже не отходил от Игнашкиной постели. Поил беспамятного скудно выдаваемой пресной водой и рыбным соком, сгонял с лица настырных мух, которых роилось всюду несметное множество.
Под вечер третьего Игнашка открыл глаза, неожиданно ясным взором обвёл округ себя, потом слабо улыбнулся.
– Сёмка... ишь ты, рядом сидишь, не кинул. А я, вишь, и впрямь умираю. Не думал так-то...
Семён молчал, соглашаясь. Чего врать, если на человека просветление сошло и он с жизнью прощаться начал? В такой миг взор страдальца насквозь пронзает, его ничем не обманешь и не утешишь.
– Я, Сёма, о чём припомнил... – зашептал Игнашка. – У нас в деревне колодезь был, опчественный. Глубокий, с чигирём... Меня мамка на этот колодезь за водой посылала. А мне, пострелёнку, лень через всю деревню-то с коромыслом брести, так я в озере зачерпну и говорю, что уже сходил. А в озере-то вода тёплая и тиновата, мать попробует – и ну на меня ругаться! Бывало, что и воду выплеснет: иди, говорит, за новой. Сладкая вода была в колодезе, и чигирь скрипучий, поёт... Туда бы сейчас, на полчасочка, воды мамке принесть...
Семён, поникнув, кивал головой. Перед глазами маячил колодезь деда Богдана, спасший его когда-то. Вот оно как выходит – не только в пустыне люди о воде бредят, но порой и посреди моря.
– Попа Ивана позвать, что ли? – спросил Семён и осёкся, наткнувшись на неподвижный Игнашкин взор. Не дошёл Игнашка Жариков до своего колодца.
* * *
Через день вернулись добытчики, плававшие в трухмены. Вернулись почитай что пустыми, юртовщики успели отогнать стада и встретить казачью братию боем. В этом бою калёная туркменская стрела отыскала Серёжку Кривого, отправка мятежного атамана на суд божий.
Как обычно бывает, гибель вожака тяжко сказалась на всём казацком таборе. Люди разом почувствовали себя в беде, всем припомнились хвори и беды последних недель: скорбут и водянка, чесотка и вражеское ружьё. Разин злобно ругался, выискивая, на ком сорвать гнев, а потом, вспомнив Орефово гадание, выволок его на середину круга, потребовал ответа за прилюдное враньё. Орефа скрипел и огрызался, как загнанная крыса, но ни в ком не находил защиты. Злобный колдун всем успел стать поперёк глотки. Под улюлюканье собравшихся Орефу растелешили и всыпали по голому две дюжины плетей.
– Впредь не волхвуй, – поучал неприятеля попище Иванище, – не гневи Христа дурацким манером! Ему и без того наши грехи считать тужно.
Орефу выдрали, но воды это в стане не прибавило. Люди слабели, а те, кто похилей, один за другим отправлялись следом за невезучим Игнатом Заворуем. Всё чаще в таборе говорили, что пора и честь знать, век на море не прокукуешь, а то и добытое тратить будет некому, весь отряд на нет изойдёт. Начали поговаривать даже, что атаман попросту боится вертаться домой, опасаясь царского гнева. Государь небось не забыл разбитых стругов и пограбленной казны. Как бы ответ головой не пришлось держать. Кто-то вспоминал зимовку на Миян-Кале, пеняя, что зря поссорились с персюками – жили бы сейчас государевыми людьми, никоей беды не зная...
Разин слышал разговоры, чернел, но молчал. На чужой роток не накинешь платок, а о чём мир толкует, о том и бог мудрует.
Наконец стало ясно, что дольше на море держаться нельзя. Ватага разномастных корабликов тронулась на полуночь, к родным берегам.
К Четырём Буграм подходили на вёслах, через силу перемогая упорно заладивший сиверко. А хоть бы и вовсе не было встречного ветра – всё одно изнемогшим людям долгая работа казалась непосильна. К тому времени чуть не четверть отряда лежали в лёжку, мучаясь трясавицей и злым кровавым поносом. Потому, когда из-за прибрежных островков явились сидевшие в засаде струги князя Львова и на мятежный флот уставились мушкеты столичных стрельцов, многие решили, что здесь и конец так удачно начатому плаванью.
Не таков, однако, оказался Разин. Атаман прекрасно понимал, что сражаться с многотысячным отрядом, даже если в нём половина больных, дело непростое, решиться на него трудно, а это значит, что прежде князь Семён Иванович будет казаков увешивать, чтобы с войском не биться и сдаться по добру.
Тут-то и была извлечена на свет старая царская грамота, обещавшая казакам прощение, ежели они от воровства престанут и добром пойдут восвояси. Теперь уже Разин не величал грамоту подложной, а изъявлял намерение вины принесть.