Волчья хватка. Волчья хватка‑2 (сборник) - страница 117

Инок понял, что не следует его дразнить и вертеть вокруг да около, сказал то, что думал.

— Знаю. Под тенью науки вызов принёс Пересвету. На ристалище ступите, как сын с отцом — сойдёте врагами непримиримыми. И такое я помню, слышал, бывало… Или я из ума выжил?

Ражный вместо ответа выбрал подкову, самую толстую, не разогнул — скрутил в спираль и, продёрнув сквозь неё косынку суженой, завязал и повесил на штырь, торчащий из стены.

Из ума старик не выжил: именно так и думал, когда ехал сюда, и разве что назойливые эти мысли отгонял, открещивался, обманывая себя, что спешит на свидание с суженой. Наверное, замысел выглядел в понятии инока действительно чудовищным, непростительным кощунством и преступлением несовершеннолетнего и ещё не женатого аракса.

Дело в том, что до Пира он мог выходить на ристалище лишь со своим отцом или дядькой-попечителем, если по какой-то причине родитель не в состоянии был обучать сына. И это если и называлось поединком, то потешным, даже когда схватка происходила от зачина до сечи по всем правилам и без перерывов, даже когда она длилась сутками и был победитель, ибо отец обладал правом в любой момент остановить её, а у сына оставалось право безоговорочно повиноваться.

Неповиновение и злоба на родителя действительно переводила науку в поединок, потеху в междуусобицу и стоила дорого: вольного аракса Пересвет лишал Свадебного Пира в сорок лет и назначал его, например, в восемьдесят, чтобы выставить на посмешище, а вотчинный наказывался ещё тяжелее, лишаясь ко всему прочему и вотчины.

Тут же все усугублялось тем, что своеволие на ристалище замысливалось с боярым мужем…

— Коль ты сей же час не отринешь крамолы, в первую голову я казню тебя, — заявил Гайдамак и, сняв свитую подкову, раскрутить хотел, но сломал нечаянно, забросил под горн. — И казню горше и больнее, нежели сам Пересвет. Сил совладать с тобой ещё хватит! Да не встряску тебе устрою — разорву вашу поруку! Да, разорву! Не хочу, чтоб ты, с моим родом сойдясь по крови, мстительные семена сеял, буйные побеги растил. Не желаю, чтоб праправнуки мои жизнь свою в веригах кончали!.. Этим, конечно, и правнучку женской судьбы лишу — кто Оксану потом возьмёт? Так старой девой и останется, вот здесь, возле горна… Так пусть и она на твоей совести будет. Отрекись, Ерофеев внук!

Потом уже просил ломающимся старческим голосом:

— Добро, добро, не сердись на строгость. Отец твой, Ерофеич, славную жизнь прожил и сына родил, себе достойного. Ах, если б мои отпрыски в своё время так за меня постояли! Такой бы страстью вос-кипели, не щадя себя, в защиту бросились!.. У тебя истинно Ярое сердце, араке! Ты ведь не родителя своего защищаешь — в нем самого Сергия. Он же сказал однажды: научитесь за отцов постоять, а за отчину уж постоите сполна! — на шёпот перешёл, весенней землёй дохнул. — Поединок-то был по чести, и сказать нечего. Да ведь не было нужды руку калечить, и так Воропай верх одерживал, без увечья. ан нет, изнахратил десницу, будто девицу… Коли мы начнём друг друга на ристалищах ломать, кто соберётся в Засадный Полк, когда час пробьёт? Калеки, команда инвалидная?.. Доброе у тебя сердце, гляди, не растранжирь только попусту. И ты ещё побояришь в Засадном Полку! Эх, побояришь, внук Ерофеев!.. А нынче не своевольничай. Науки надобно — я преподам науку в потешной схватке. Только не ходи к Воропаю. Послушай меня и не ходи! А норов свой для Оксанки прибереги. У вас как сойдётся норов в норов — вот будет сеча! Я вам к свадьбе кровать сделаю крепкую, за ночь не разломаете.

И слыша в ответ молчание да неблизкий клёкот воронья в дубраве, зажёгся внутренним, сияющим огнём — глаза молодо засияли и вздыбился на темени седой вихор. А вислые усы, достающие ключиц, вдруг зашевелились, выгнулись подковой.

— Добро! Раз на тебя увещевания мои не действуют, говорю тебе — довольно! Назначаю тебе Манораму! Есть у нас лошади для этого дела…. Как покатаешься — все на свете позабудешь! А ослушаться посмеешь — перед Ослабом челом ударю и вотчины лишу!

Он не посмел ослушаться. Не посмел, потому что перед взором стоял образ девы с молотом в руках…

И все-таки он не верил, что Гайдамак повяжет его путами более прочными, нежели обручение — обычаем древним, огненным, многажды кованным и выдержанным, словно булатная сталь, называемым среди молодых араксов Манорамой, или Пиром Радости. По обыкновению он проводился за год-два, а то и за несколько месяцев до женитьбы на суженой и был самым долгим из всех пиров, ибо продолжался все это время и заканчивался на брачном ложе. Манорама тоже напоминала поединок, только между мужским и женским началом и, как всякая схватка, имела три периода, три ипостаси, в которой могли пребывать брачующие. То, что сейчас готовил инок, считалось зачином Пира Радости и было как бы последним подтверждением предстоящего обоюдного согласия на брак.

Но устраивали его по полному кругу редко, особенно в последнее столетие, чаще брали его апофеозную часть, своеобразную сечу — обставляли с соблюдением ритуала брачное ложе и первую ночь Радости. От настоящей Манорамы остались лишь одни воспоминания, более похожие на сказы кормилицы Елизаветы. Потому-то Ражный не воспринял обещания инока всерьёз — до совершеннолетия ещё семь лет! — усмехнулся про себя и, раскочегарив горн, сунул в огонь первый попавшийся кусок железа.

Гайдамак удалился со вздыбленными усами… Вернулся через полчаса с плетёной нагайкой на коротком черешке, хлопнул себя по сапогу.

— Готов ли ты, отрок?