Жернова. 1918-1953. Вторжение - страница 145
Алексей Петрович открыл глаза и сразу же почувствовал, что голоден.
На ужин Чертков предложил свиную тушенку и галеты.
Задонов ел и не чувствовал насыщения. Спохватываясь, он начинал жевать медленно и медленно же таскать ножом розовато-белые куски из банки, но тут же забывался, глотал, почти не жуя, ронял на штаны, собирал щепотью и криво улыбался распухшими губами. Он все время подсознательно помнил и даже иногда видел как бы со стороны, как не спеша откусывает от душистой краюхи деревенского хлеба, жует и также не спеша подносит ко рту ложку с наваристыми щами из свежей капусты — и чем все это закончилось. И в этих условиях он может не успеть доесть тушенку с галетами, а есть на ходу… а вдруг немцы, и все куда-то побегут, а он непременно отстанет и опять останется один…
Когда на дне банки ничего не осталось и даже жидкость была выпита и почти вылизана, несмотря на зазубренные края, он судорожно вздохнул и с сожалением покрутил банку в руке, не зная, что с нею делать: старое правило, усвоенное им накрепко с самого детства, что в лесу нельзя после себя оставлять ничего, еще имело над ним силу, хотя этому правилу никто уже не следовал, и лес принимал в себя все, что человеку не было нужно: от сгоревшего танка и мертвых человеческих тел до россыпи патронных гильз и банок из-под консервов.
— Может, еще, товарищ майор? — спросил Чертков, протягивая новую банку.
— Нет, спасибо! — испуганно отказался Алексей Петрович, боясь выделиться и кого-то объесть.
Ужин завершился несколькими глотками родниковой воды из немецкой алюминиевой фляги и немецкой же сигаретой. Одной на двоих.
Прозвучала команда, комендантский взвод вышел на дорогу и двинулся дальше. Задонов с Чертковым прилепились сзади. Вслед за ними громыхали по корням пароконные телеги, из которых торчали голые трубы минометов, следом кланялись короткими хоботами сорокопятки и какие-то немецкие пушки, звучали приглушенные понукания ездовых.
Стемнело. Полная оранжевая Луна выбралась из-за леса и повисла, равнодушно взирая рябым лицом своим на Землю, вряд ли на ней что-нибудь различая. Среди звезд слышался надсадный гул летящих куда-то самолетов. Вдалеке, над кромкой деревьев, время от времени взлетали ракеты, висели какое-то время почти неподвижно голубоватым шариком, потом падали вниз. Если закрыть глаза, то ничего, кроме настойчивого ропота в молчании двигающихся куда-то людей и повозок, разобрать было нельзя, а ропот этот казался бесконечным, рожденным за многие тысячелетия до этого дня в недрах Вселенной и движущийся по какому-то заколдованному кругу. Почти с такой же настойчивостью двигались орды кочевников в поисках новых пастбищ и воды для своих табунов и отар.
Алексей Петрович бредёт вслед за комендантским взводом, вернее, за маячащей в жидкой темноте спиной какого-то красноармейца, горбящейся сидором и шинельной скаткой, и дремлет на ходу. Странно, что он при этом умудряется не споткнуться о корни деревьев, не теряет равновесия, наступив на сосновую шишку, которая сухо хрустит у него под подошвой. И впереди слышится такой же хруст, и сзади. И сбоку из-под ног идущего рядом Черткова. Алексей Петрович ни о чем не думает: и от усталости, и от своей растворенности в этой движущейся куда-то массе людей, которая тоже ни о чем не думает, — разве что об отдыхе, — предоставив право думать своим командирам.
Лес неожиданно расступился и показалось широкое поле и темные купы деревьев на взгорке. И, похоже, крыши каких-то строений. Блеснула в лунном свете гладь реки. За купой деревьев повисла осветительная ракета. Прозвучала команда: «Подтянись!» Дорога пошла на взгорок. Под ногами ощущалась теплая пыль, по сторонам нескошенный хлеб.
— Запалить бы хлеб-от, — произнес кто-то впереди молодым тоскующим голосом. И пояснил: — Чтоб фрицу не досталось. Товарищ Сталин сказал, чтоб врагу никаких припасов не оставлять.
— А люди? Ты об людях подумал, Аника-воин? — возмутился голос посолиднее. — Мы подожгем да уйдем, а что люди исть будут? Лебеду? А там бабы, детишки, старики. Не все фриц сожрет, чай что-то останется и для них. Да и товарищ Сталин говорил, чтоб, значит, с пониманием относиться ко всякому политическому моменту. — И повторил с ожесточением: — Не все, чай, фриц сожрет. Подавится.
— Небось, по ночам косют, — с надеждой произнес кто-то третий.
— Знамо дело — по ночам, — утвердил второй.
Действительно, в плотной скатерти поля виднелись там и тут большие проплешины. Может, и вправду косили деревенские, а может — немец. То есть — фриц. Хотя — когда ему? Не до косьбы.
Мимо поползли приземистые темные избы, горестные в своей беззащитности, поникшие над прудом ивы. Ни огонька, ни собачьего бреха.
От деревеньки дорога пошла вниз, повеяло сыростью близкой реки.
Алексей Петрович накинул на себя солдатскую шинель, раздобытую для него Чертковым. Впрочем, на нем ни только шинель, но и гимнастерка, и штаны, и сапоги — все солдатское. И даже пилотка. Своего ничего не осталось, все за неделю скитаний по лесам превратилось в прах.
— Сож-река, — произнес кто-то.
Речку переходили вброд. Бурлила под ногами и колесами вода, заливала за голенища сапог. Алексей Петрович не успел разуться и не понимал, почему никто не разулся. Выйдя из воды, шел, чувствуя ее чугунную тяжесть в сапогах. Иногда кто-нибудь отскочит в сторонку, ляжет на спину, задерет ноги, подрыгает ими и снова в строй. Чертков предложил то же самое и Задонову.
— Легче идти будет, — пояснил он.
Но и после этой процедуры легче идти не стало. Однако постепенно привык к тому, что в сапогах хлюпает. Даже стало будто бы прохладнее натруженным ногам.