Жернова. 1918-1953. Вторжение - страница 171

Василий выпил кружку пива возле ларька, другую вылил в принесенную с собой бутылку и заткнул деревянной пробкой, — так поступали многие, — затем поспешил к трамваю, вскочил в него на повороте, втиснулся в плотную массу тел.

Сентябрь на дворе, а осени не чувствуется. Зато во всем чувствуется война: в аэростатах заграждения, уже поднявшихся в небо, в зенитках и прожекторах, расположившихся на площадях, в оклеенных крест на крест окнах, в угрюмых лицах людей, в постовых милиционерах с винтовками за спиной и с противогазными сумками через плечо, в патрулях, вышагивающих по мостовой, в разрушенных бомбежкой зданиях, в мертвых окнах с черными следами пожаров, в пушечной пальбе кораблей, стоящих на Неве и в Финском заливе, в длинных очередях за продуктами.

А народу на улицах меньше не стало, несмотря на эвакуацию. Только народ другой, не питерский: много прибалтов, евреев, еще бог знает кого. Говорят, что на станциях целые эшелоны беженцев стоят на путях то ли в ожидании отправления, то ли потому, что негде жить, и что будто бы в районе Тихвина собирается огромная армия, которая вот-вот погонит немцев назад. Но это — слухи. Зато известно совершенно точно, что весь Балтфлот стоит у причалов Ленинграда, с большими потерями прорвавшись из Таллина через минные поля, подвергаемый бомбежкам немецкой авиации, атакам торпедных катеров и подлодок. Добралась до Ленинграда и часть транспортных судов с семьями моряков и сухопутных командиров, с ранеными и остатками войск, защищавшими Таллин, но многие транспорты с людьми нашли себе могилу на дне Финского залива.

В трамвае народу битком, однако все молчат, точно едут с кладбища. Только что кончилась пересменка на некоторых заводах. А нынче смены по десяти и более часов. Наломается народ за эти часы — не до разговоров. Впрочем, и раньше ездили больше молчком, а теперь молчание приобрело некий зловещий оттенок, будто люди скованы ожиданием чего-то ужасного и настороженно прислушиваются к самим себе и к тем, кто их окружает. Почти без мыслей. И у Василия в голове тягучая пустота — и от усталости, и от неопределенности. Как говорится: думай не думай, сто рублей не деньги.

Тревога о семье стала не то чтобы привычной, но уже как бы исчерпала отпущенное ей количество слов и мыслей, а окружающее с трудом вмещается в сознание, как дурной сон, который, стоит лишь проснуться, испарится весь, не оставив следа. Думать о том, что случилось и еще может случиться, не хотелось, все существо Василия противилось этому, и он лишь механически отмечал те изменения, что принесла в город и в его собственную жизнь война.

Прижатый в углу вагона к оконной раме, он смотрел на проплывающие мимо дома, скверы, шагающих по тротуарам людей — смотрел сквозь дрему, властно окутывающую его усталое тело, да и то лишь тогда, когда толчки или необычные звуки вырывали его из дремотного состояния. Главное было в том, что он едет домой после нескольких дней отсутствия, а там его должны ждать письма. Или хотя бы одно письмо в несколько строчек. Он согласен и на это. И думать тут не о чем.

Была, наконец, надежда встретить Николая Землякова: может, ему что-нибудь известно об эвакуированных, потому что партийный, а партийным говорят больше правды о действительном положении дел, чем всем остальным. Опять же, Мария уезжала со «светлановцами», а Николай все еще работает там наладчиком, хотя «лампочки Ильича» они на своем заводе уже практически не выпускают: не до лампочек.

Трамвай встал за квартал от Лесного переулка, где находился опустевший дом Василия: отключили ток. И тотчас же завыли заводские и фабричные гудки, громкоговоритель на столбе объявил воздушную тревогу, вспыхнули прожектора и принялись шарить по еще серому небу своими голубыми щупальцами, застучали зенитки, высоко замелькали красные огоньки разрывов, и темнота как-то вдруг опустилась на город, из нее выплывали и погружались в нее серебристые туши аэростатов заграждения.

Где-то на Васильевском острове начали рваться снаряды немецких орудий, стреляющих со стороны Стрельны. В ответ заговорили орудия кораблей, потом заухали тяжелые бомбы, сбрасываемые с самолетов, летящих на большой высоте. Народ высыпал из вагонов и через несколько минут на улице не осталось почти ни души.

Василий свернул в знакомый переулок. Вот школа, вот и дом, где худо-бедно, а у него была семья, ради которой он работал, жил и которую так мало ценил, пока она находилась рядом. Конечно, война когда-нибудь да кончится, семья вернется, все пойдет… ну, не по-старому, потому что он уже будет совсем другим, и всё будет другое, но все равно это будет привычная жизнь с привычными заботами и думами. В этом, собственно, и заключается смысл жизни. Все смолоду ищут этот смысл вне себя, а он в нас самих и ни в чем больше.

Почтовый ящик оказался пуст. Квартира Земляковых тоже. Во всем доме лишь одна тетка Нюра, дядиванина жена, да и та больная. Как оказалось, она вчера лишь вернулась с рытья окопов из района Пулково, похудевшая, осунувшаяся, все на ней весело, как на вешалке.

— Как там? — спросил Василий, вспомнив Инну Лопареву.

— Ах, Васенька, ужас, что там творится! — воскликнула тетя Нюра, прижимая ко лбу мокрую тряпку и шмыгая носом. — Почти все Пулково в развалинах, целые улицы выгорели дотла, немец стреляет, наши палят, аэропланы бомбят… Еле-еле мы оттуда ноги унесли, уж не чаяли в живых остаться. Главное, никаких наших войсков нету, одни бабы, школьники да старики со старухами. И тут на тебе — немцы! Да все на танках, на автомобилях, на мотоциклах. Чудо одно нас и спасло, что какая-то часть красноармейская начала в них палить из пушек, из которых по самолетам палят. Да и то не всех спасло. Сколько там народу полегло, батюшки-святы, и не сосчитать! И что у нас за военные такие? Чему их только в академиях учили? Это ж надо — не увидеть, как немец на танках по дороге к тебе подъезжает! Пока в задницу пушкой не упрется, никто и не шелохнется. Вот дожили, так дожили, прости господи…