Колодец в небо - страница 115
Зал взорвется овацией, и только она одна будет испуганно молчать, пытаясь не захлебнуться собственным счастьем, не решаясь даже про себя произнести слово «люблю!».
Ничего не сложилось. Слишком сильным был порыв, что понес их друг к другу и, донеся до точки назначения, не оставил рядом, а по дикой силе инерции протащил дальше.
Пугало все. И раз и навсегда вбитая мамой в детское подсознание честность – изменять нельзя! И страх перед необходимостью что-то в жизни ломать, и дочку без родного отца оставлять. И навязчивые опасения – я с чужим ребенком зачем Андрею нужна!
Да и попробуй измени мужу, не отрываясь от кормежек, клиентов и надомного компьютерного творчества с ребенком на руках. И где изменить? И как? А что если в первый же раз с новым возлюбленным молоко хлынет из грудей, как это порой случалось при беглых постельных утехах с мужем. Муж, он на то и муж, чтобы такое от матери собственного ребенка терпеть, но можно ли позволить себе такое с другим мужчиной?
К тому же наивность ухаживаний Андрея приземляла – приглашает на какие-то почти студенческие ухажерки с паленой водкой и приторными ликерами, от которых тошнит. И это после того, как по долгу службы со своими младореформаторами она обедала то в «Савойе», то в «Аэростаре». Приземляла и житейская неустроенность – что они будут вместе делать?! В актерской общаге щи лаптем хлебать? Ждать декабря – главного месяца Дедов Морозов, чтобы на эту халтуру жить потом целый год?
Ленка растерялась. Мир менялся, стоило Андрею прижать ее к себе. Запах его кожи, его глаза, его полет опьяняли. Все прочее отрезвляло. Она уперлась, не позволяя себе взлететь к нему в ту, иную, качелями взмывающую над миром реальность, и в той, иной реальности жизнь свою жить.
Кто знает, может, Бог миловал бы, и любовь, если это была настоящая, несуррогатная любовь, позволила бы им, ободрав души в кровь, все же пробраться сквозь тысячу пугающих преград. Но случился октябрь. Октябрь 1993-го. И все сломал.
В октябре приключился путч наоборот. Вчерашний демократ Макс, вовремя не уловив перемен в эманациях начальства, упрямо намеревался по-прежнему вершить законотворчество в Верховном Совете. И засел в осажденном Белом доме вместе с упертыми коммунистами и горсткой тех, кому коммунизм был не мил, но было не мило и то, что оказалось на другой стороне, а еще не милее были бэтээры и танки, которыми депутатов пытались выдавить из здания парламента.
Вадим все три недели вынужденно торчал вместе с шефом. Сначала из профессиональной необходимости да из любопытства, а позднее уже из осажденного здания выйти не мог. Все та же знакомая фотографша Женька, пробивавшаяся в Белый дом со своими камерами и выданным в агентстве новшеством – трехкилограммовым мобильным телефоном, несколько раз давала Вадиму позвонить, чтобы дома услышали его голос.
Четвертого октября Женьки в Белом доме не оказалось. По известному Ленке номеру переносного телефона отвечал хорошо поставленный голос переводчицы из американского агентства. Переводчица то и дело прерывала свои ответы восклицаниями «O, My God!», которые вызывали у нее выстрелы и взрывы на той стороне Москвы-реки, хорошо слышные из окна квартирующего в начале Кутузовского проспекта агентства. Ленке оставалось только, схватив на руки ревущую Иннульку, бегать взад-вперед около телевизора, где российский канал в прямом эфире давал картинку CNN – пожар Белого дома.
Когда Белый дом стал уже наполовину черным, она приложила девочку к груди, и обнаружила, что в ней нет молока. Ни капли.
Еще два дня ждали Вадима, не зная, где он, что с ним – жив, убит. Ждали и Макса. Столпившиеся в квартире соседи и родственники кидались к каждому телефонному звонку. Безнадежно влюбленная в Макса соседка выла в голос. Ленка не выла. Но во время одного из звонков из схваченной кем-то жутко фонившей трубки услышала голос Андрея, и подала знак – меня нет. Услышав следующий его вопрос: «А когда будет?» – вдруг сама для себя ответила: «Никогда».
Ни-ког-да.
Пожар Белого дома стал пожаром ее несбыточных надежд.
Вадим и Макс появились на пороге только через трое суток. Окровавленные и избитые. Когда смогли говорить, зашторив окна, отключив телефоны, рассказали, что выбрались из здания не через главный подъезд, откуда «альфовцы» выводили Хасбулатова и Руцкого, а через двор, гараж и странный подземный ход, ведущий куда-то к высотке на площади Восстания. Они почти ушли, но, заметив патруль, решили пересидеть в ближайшем подъезде.
Там их и нашли. Макса узнали и стали бить. Вадима, разумеется, не узнали, но бить тоже стали. В лицо. И в пах. С какой-то неистовой звериной жестокостью, приговаривая: «Вот тебе, падла, законотворчество! Вот тебе Конституционное Законодательство! Ослепнешь, падла! Кровью будешь ссать».
Патрульные эти, не похожие на патруль ни одной известной службы, знали, что говорили. И что делали. Били профессионально и расчетливо. Чудом не вытекший глаз Макса был не виден из-за разбитых бровей, а Вадим еще месяц мочился кровью.
Девочка-соседка уговорила врача из клиники, где проходила ординатуру, лечить пациентов на дому. Молодой, пахнущий мылом хирург увел Ленку в другую комнату и, кивнув в сторону кроватки, где спала Иннулька, проговорил:
– Хорошо хоть ее родить уже успели…
– Ему не говорите, пожалуйста, – пролепетала Ленка. Врач пообещал.
Бросить мужа после всего случившегося она не смогла.
Андрей звонил еще несколько раз за тот октябрь. Прокусывая губы до крови, Ленка боролась с желанием выхватить из рук соседки трубку. К зиме он звонить перестал. Еще полгода снился. Потом, словно в отместку, перестал приходить и во сне. Да она и сама не хотела, чтобы он приходил. Просыпаться после таких снов было слишком больно.