Колодец в небо - страница 138
«Осуществленная мечта есть ее противоположность» – невольно сформулировал Андрей. И с тех пор стал неосознанно бояться осуществления прочих своих мечтаний – что если послевкусие окажется столь же гнетущим? Оттого, может, и не рискнул в выпускное лето отнести документы в ЛГИТМИК, хоть втайне от родителей и бредил театром. Он, как и хотела мама, пошел на истфак и стал студентом «университета имени Мариуполя». Так было принято называть его альма-матер, издеваясь над присвоением имени сталинского сподвижника Жданова и бывшему городу Мариуполю, и Ленинградскому университету. Впрочем, Андрею казалась более верной иная расшифровка аббревиатуры ЛГУ- Лучшие Годы Уходят. Или просто ЛГУ – лгу!
«Я лгу. Сам себе лгу! Маму огорчить боюсь. Боюсь ее очередного сердечного приступа, ее хрупкости и прозрачности вечной блокадной девочки», – с трудом признавался себе он в ту первую студенческую осень. Слишком поздно он понял, какая железобетонная начинка скрывалась за этой матушкиной хрупкостью. Хрупкостью, которую ничем не сломать. Разве что от нее сбежать.
Однажды, в начале второго курса выйдя с факультета, он увидел – не скользнул, как обычно, взглядом, а именно увидел – под окнами оттовской клиники счастливых или старательно изображающих счастье папаш. Мальчишек, едва старше его самого, обремененных цветами, сумками и тещами, заглядывающих в окна, сквозь стекла которых девочки-мамаши показывали свои туго спеленутые едва копошащиеся кулечки. И понял собственную обреченность. Жизнь его вынуждена заблудиться пусть не в трех соснах, а в трех питерских островах. Он заперт в этом замкнутом круге. Пусть не в каком-то заштатном Дзержинске, Шахтерске или Урюпинске, а в любимом Питере, но заперт. Он здесь родился. Пройдет несколько лет, и уже его мама будет всеми правдами-неправдами устраивать его жену «рожать к Отту», а после он сам будет устраивать сюда свою дочь.
Круг замкнут, понял Андрей, и ему стало жутко.
Еще через полгода, дойдя до середины скованной льдом Невы, по которой он зимой срезал дорогу в университет – не давать же семиминутный крюк через Шмидтовский мост, когда напрямик по льду быстрее, – он вдруг четко сформулировал: это не моя жизнь!
Он заставляет себя проживать чужую жизнь. Для чего? Для кого? Для мамы? Только потому, что мама, рожая, решила, что он должен учиться в этом университете? А где жизнь его? Пусть не такая красивая, без этого ежеутреннего вида Невы, Исаакия, «Медного всадника», пусть нарочито тусклая формальной архитектурной тусклостью, но расцвеченная иным, внутренним светом?
Где жизнь его? Какую жизнь для себя он хочет? Надо закрыть глаза, прямо сейчас, здесь, посреди Невы закрыть глаза и честно, предельно честно признаться самому себе, какую жизнь он хочет для себя.
Чего хочет он? Чего хочет он, Андрей Ларионов?
Играть. Актерствовать. Пусть это будет абсолютно не в традициях семьи.
Он знает, чего хочет. Но нещадно боится, что и эта мечта, сбывшись, превратится в свою противоположность, как превратилось в свою противоположность желание первой любви на берегах Новой Голландии. И от этого страха продолжает жить не свою жизнь.
Еще полгода Андрей бегал в университет, писал курсовые, водил по городу бесконечные группы экскурсантов, пока однажды летом во время практики в бабушкином Эрмитаже, рассказывая невероятную историю трехтысячелетней камеи Гонзага, не услышал от днепропетровского сталевара: «Ить, мать твою, каменюка. Не брылянт жи! Чё за нее убивалися?!» И он понял, что это предел.
Не заходя домой, доехал до Московского вокзала, купил самый дешевый сидячий билет до Москвы. Девятнадцатилетний мальчишка, он интуитивно почувствовал, что рвать надо не с истфаком, а с той пуповиной, которая привязывает его и к этому городу, и к этому дому, и к матери, ко всему, что он любит. Любит так верно и так отчаянно, что это не дает ему жить. Уйди он только из универа, но останься в поле материнского притяжения, и после любого его актерского провала неизбежны деликатные, но настойчивые уколы мамы: «Уже бы кандидатскую дописывал!» Как неизбежно и то, что в какой-то предельный момент неуверенности в себе он поверит в мамины сетования. И в то, что проиграл эту жизнь. Всю целиком.
Чтобы не проиграть все целиком, нужно позволить себе проигрывать понемножку. Но так, чтобы мама не видела. Нужно позволить себе право на свою, пусть худшую, но свою жизнь. Право на ошибку. Спрятанную от материнских глаз.
И он позволил. И сбежал. Утром следующего дня уже проходил первый тур в Щуке, Щепке и школе-студии МХАТ. Энергетика отчаянности этого побега так била из каждого его жеста, взгляда, что не заметить это мальчика было невозможно.
Его приняли сразу в два театральных училища. Теперь предстояло вернуться за вещами и сказать матери, что ее мальчик не только свернул с начерченного ею пути, но и решил от нее уехать. Бросить! Иных выводов мама не сделает. Лишь схватится за сердце. И он должен будет уехать с сознанием того, что самим фактом своего отсутствия он убивает мать.
Но, единожды решившись, он уже смог выдержать и это.
А дальше началась другая жизнь. Его жизнь. С дозволенными и недозволенными ошибками. С отчаянно желанным актерством. С вечной нехваткой денег. С грязной общагой, в которой за поставленным поперек шкафом по ночам занимался любовью с однокурсницами один из его соседей по комнате. С первыми эпизодами и крохотными ролями в кино. С любовными опытами, которые на сцене были куда ярче, чем в жизни. С распределением в не лучший, но и не худший столичный театр, в придачу к которому шла другая комната, в не менее задрыганной общаге. С бесконечными гастролями по заштатным провинциальным городам, где в гостиницах никогда не было воды.