Колодец в небо - страница 95
Цвет – сок вишни, брызнувшей из спешно откусанного вареника на одетую к обеду чистую рубаху.
Аромат – запах разложенных на зиму на полатях яблок.
И еще звук… Впервые ужаснувший его звук не крика, не рева, а писка.
Он, Володя, со старшим Егором, задумали тогда катать младшего из братьев Сережу на ведре в старом колодце, а он возьми, и свались… От отчаянного верчения журавля ставшее предательски легким ведерко выплыло наверх без брата, а с непроглядно далекого дна доносился не вопль, не крик, а еле слышный писк Сережи.
Реветь во весь голос пришлось им с Егором, сообразившим, что самим им брата со дна не достать. Хорошо, на их вой прибежали деревенские бабы, косившие на лугу недалеко от того заброшенного колодца, вытащили посиневшего от холода и страха «Сергуньку-то Иваныча», стащили с мальчика промокшую в ледяной воде одежонку, и отогревали, прижав к своим разморенным жарой телам. А после они с Егором по очереди тащили голенького брата наверх по пригорку до дома, задыхаясь от тяжести и счастья – Сережа жив! Все обошлось! Они не виноваты и их не заругают…
Все обошлось!..
Что еще осталось в нем от его постепенно растворяющегося в обыденности детского рая?
…Запах гроз того парящего и мокрого лета, когда они с братом воевали с родителями, отстаивая свое право ехать учиться в Петербург. Все больше увлекающегося живописью брата манили «мирискусники». Сам он, Володя, не рисовал, но вслед за Егором почитывал рассуждения Александра Бенуа об искусстве и вполне соглашался, что пора рваться из своей Глуховщины туда, где жизнь, – на север…
…Хруст казенной бумаги пришедшего из канцелярии петербургского университета уведомления: «Георгий и Владимир Нарбуты зачислены студентами факультета восточных языков». В том уведомлении брат впервые был назван не привычным домашним именем Егор, а данным при крещении именем Георгием…
…И та прозрачная, будто карандашом Егора прочерченная листва во дворике на Десятой линии между домом, где они с братом квартировали у художника Билибина, и расположившимися ближе к Среднему проспекту Бестужевскими женскими курсами. Выбившиеся из-под шляпок и шапочек локоны девочек-бестужевок просвечивали, как та листва, оттеняя их почти прозрачные – ничего похожего на неодолимую смуглость глуховских гимназисток – лица.
По утрам они с братом бежали от билибинского дома вниз, к трамваю на Среднем, и каждый раз, проходя сквозь стайки спешащих на курсы бестужевок, не сговариваясь, облизывали и без того обветренные на осеннем ветру губы. Сердце бежало вперед ног, а мальчишеское сознание отчего-то прозывало девочек не «бестужевками», а «бестыжевками», хотя ничего более не вяжущегося со словом «бесстыдство», чем те строгие девочки осени 1906 года, и быть не могло.
Одна из ежеутренне встречаемых девочек являлась ему и в самых возвышенных мечтаниях, и в самых низменных порывах. Через год, поселившись уже не у Билибина, а в частном пансионе дородной немки на углу Третьей линии и Большого проспекта, мальчик-студент встретил там Ее. Девочка-бестужевка снимала комнатку во втором этаже. Ему же дородная хозяйка отвела комнату на первом, рядом с собственной спальней. И, на перине мадам Пфуль сгорая от стыда и желания своих первых телесных опытов, он, закрывая глаза, представлял себе не толстую немку, а ту тонкую, словно просвеченная холодным осенним светом листва, девушку Ирину.
Осмелев, он пригласил ее на поэтический вечер в Тенишевское училище на Моховой, где с Ирины не сводил глаз какой-то элегантный и показавшийся Володе староватым господин совсем не поэтического вида. Еще через полгода девочка-соседка стала женой этого господина, оказавшегося князем Тенишевым…
…Рай его был и с запахом неведомых в холодной России бананов Абиссинии, куда Нарбута занесло в 1912 году – «во спасение». Департамент печати со скандалом арестовал и уничтожил его вторую книгу стихов «Аллилуйя», углядев кощунство в сочетании церковнославянского шрифта, скопированного с редкого неканонического Псалтыря, с «чрезмерно земным» содержанием. За это «чрезмерно земное» по 1001-й статье уложения законов он и был осужден на год заключения – «за порнографию». Сидеть в заключении не хотелось. Пришлось, бросив университет, бежать.
В Абиссинии он впервые узнал платную любовь. Любовь за деньги. Когда рассудок всячески противится такого рода непотребству, а истомленное тело ведет направо от вокзала в Джибути в тот притаившийся за садом и башней презренно-вожделенный дом. И снова, как некогда на топкой перине мадам Пфуль, стыд и наслаждение сливаются воедино, ужасая и легкостью своего слияния, и подозрением – неужто наслаждение не можно без стыда?
Тот первый побег был недолгим. Не прошло и трех месяцев его скитаний, как в феврале 1913-го, в ознаменование трехсотлетия дома Романовых объявили амнистию. В числе прочих от наказания был освобожден и он, Нарбут.
Вернувшись в Петербург, он умудрился немедленно ввязаться в выпуск «Нового журнала для всех», и даже сделать его привлекательным, но совершенно не доходным. За два неполных номера истощив всю редакционную кассу и выдержав малоприятные комментарии на сей счет в «Русской молве», он вынужден был издательскую миссию с себя сложить. И снова бежать. Теперь уже в свою Нарбутовку, которая после столицы казалась глушью, хуже абиссинской.
Злость на себя, что не сумел делать то, что ему нравится, издавать журнал, писать и редактировать, оттого и вынужден сидеть теперь не в «Бродячей собаке», а в этой глуши, разбудила в нем желание сделаться издателем. И влиятельной персоной, которую ничто более не заставит пускаться в постыдный бег. Знал бы он, как не связаны меж собой эти два желания.