Собрание сочинений. Т.11. Творчество - страница 89

— Как! Неужели она не кажется тебе такой прекрасной, что хочется упасть перед ней на колени?

— Конечно… только она почернела.

Клод бурно протестовал. Почернела! Ну нет! Она никогда не почернеет! Она обладает бессмертной юностью! Он испытывал настоящую любовь, он говорил о ней, как о живой, и, чувствуя внезапное желание снова ее увидеть, все бросал ради нее, как будто спешил на свидание.

И вот наступило утро, когда в нем заговорила ненасытная потребность работать.

— Черт побери! Ведь если я мог ее сделать, я могу и переделать. Нет, на этот раз, если я не безнадежный кретин, я своего добьюсь!

И Кристине пришлось тут же начать позировать, так как он уже взобрался на лестницу, вновь горя желанием приняться за свою большую картину. В продолжение месяца он заставлял Кристину стоять обнаженной по восемь часов в день, и хотя ноги ее немели от неподвижности, он не замечал, как она измучена, не щадил ее так же, как и себя, упорно и жестоко не считаясь с собственной усталостью. Он упрямо добивался создания шедевра, стремясь, чтобы стоящая фигура, для которой она позировала, была не хуже лежащей женщины, чье изображение там, на стене, излучало жизнь. Он беспрестанно обращался к ней, сравнивал, приходя в отчаяние и терзаясь страхом, что никогда уже не создаст ничего равного ей. Он бросал взгляды то на нее, то на Кристину, то на свой холст, разражаясь проклятиями, когда работа не клеилась. Под конец он обрушился на жену:

— Нет, моя милая, ты уже не та, что была когда-то на Бурбонской набережной. Нет, нет, совсем не та! Забавно, у тебя с юности была зрелая грудь. Я помню, до чего удивился, когда увидел, что у тебя грудь взрослой женщины, а все остальное хрупко и нежно, словно у ребенка… Стройная, свежая, расцветающий бутон, сама весна… В самом деле, ты можешь гордиться, у тебя было чертовски красивое тело!

Он говорил это, не желая ее оскорбить, а как сторонний наблюдатель, полузакрыв глаза, рассуждая о ее теле, будто это учебное пособие, которое пришло в негодность.

— Тон все еще великолепный, но очертания совсем не те! Ноги? О, ноги еще очень хороши; это последнее, что изменяет женщине… А вот живот и грудь портятся, черт побери! Постой, погляди в зеркало, вот здесь, у впадины под мышкой, появились мешки, они вздуваются, и это очень некрасиво. Вот смотри, поищи их у нее, на ее теле не найдешь никаких мешков! — Бросив нежный взгляд на лежащую женщину, он закончил: — Ты не виновата, но ведь как раз это мне и мешает! Нет, мне не везет!

Она слушала, изнывая от горя, падая с ног. Часы позирования, от которых она и без того сильно страдала, теперь превратились в нестерпимую пытку. Что еще за новая выдумка — мучить ее напоминанием о минувшей юности, разжигать ревность, отравляя сожалением об исчезнувшей красоте? Вот она стала своей собственной соперницей и не может больше видеть своего прежнего изображения без того, чтобы гадкая зависть не ужалила ее в сердце! Боже, как отравляла ей существование эта картина, этот этюд, для которого она послужила моделью! Словно несчастье всей ее жизни сосредоточилось в нем: сначала Клод увидел ее грудь, когда она спала, затем в минуту нежного сострадания она сама обнажила свое девственное тело, потом подарила ему себя после того, как толпа освистала, осмеяла ее наготу… Так прошла ее жизнь, и, наконец, она опустилась до ремесла натурщицы и потеряла все, вплоть до любви мужа. И вот это изображение воскресало, более живое, чем сама Кристина, чтобы ее доконать, потому что отныне для Клода существовало лишь одно: лежащая женщина со старого полотна, которая возрождалась теперь в фигуре стоящей женщины на новой картине.

С каждым сеансом Кристина чувствовала, что стареет. Она бросала на себя смущенные взгляды; ей казалось, что она видит, как становятся глубже ее морщины, как портятся чистые линии фигуры. Никогда еще она себя так не изучала, она стыдилась своего тела, презирала его, испытывая безграничное отчаяние страстной женщины, которая вместе с красотой теряет любовь. Не потому ли Клод больше не любил ее, проводил ночи с другими и искал прибежище в противоестественной страсти к своему произведению? Она теряла разумное представление о вещах, опустилась, ходила в грязном лифе и юбке, утратив присущую ей кокетливую грацию, подавленная мыслью, что, раз она постарела, бороться бесполезно.

Однажды, взбешенный неудачным сеансом, Клод так закричал на нее, что она долго не могла опомниться. Он снова едва не разорвал холст, придя в такое неистовство, что не мог уже отвечать за себя, и, вымещая на ней раздражение, сжал кулаки и крикнул:

— Нет, я решительно не могу ничего сделать с такой моделью! Пойми, когда хотят позировать, не заводят ребенка!

Взволнованная, оскорбленная, вся в слезах, она побежала одеваться. Руки не слушались ее: она спешила скорее прикрыть свою наготу, но не могла найти одежды. Полный угрызений совести, он быстро спустился с лестницы, чтобы ее утешить:

— Послушай, я виноват, я негодяй! Ну прошу тебя, подожди, постой еще немного, чтобы доказать, что ты больше не сердишься!

Он схватил ее, обнаженную, обеими руками, вырывая у нее рубашку, которую она уже наполовину натянула на себя. И она опять простила его, вновь стала в позу, все еще содрогаясь так, что по всему ее телу пробегали болезненные судороги; она замерла в неподвижности, как статуя, а крупные немые слезы продолжали катиться по щекам и падать на грудь. Ее ребенок! Да, конечно, лучше бы он не родился! Возможно, что он и был причиной всего. Она больше не плакала, она уже простила отца, и в ней нарастал глухой гнев против бедного мальчика, к которому она никогда не испытывала материнского чувства и которого ненавидела сейчас, когда думала, что, может быть, он убил в ней любовницу.