Маски - страница 95

Пусть несбыточно ей это все; «этим всем» Серафима явилась, ей путь пересекши: ее ревновала, почти ненавидела.

Смерть: преступить порог дома: —

– порог —

– ее рок!

Шарки: шаг пешехода —

на Козиев Третий!

Как шамканье страшных старух…

____________________

Успокойся, душа моя, что тебя нет в том, чего тоже нет, что за гущей деревьев, чуть тронутых инеем, шаркает шаг пешехода на Козиев Третий, что ветер из высей отчесывает от деревьев взвив инеев, —

– что —

– с бесполезной жестокостью больно катаемое

и усталое сердце —

– разрывчато бьется.

Ты ищешь чего же, душа моя, и ты чего надрываешься?

____________________

– Ты – чего топчешься? Шла бы.

Икавшев тулупом дохнул за спиной.

Вот – Мардарий фонариком из ледника зазвездел; и – погас вдоль заборов: ждут обыска.

Ей ли, порочной преступнице, – переступить порог: рок!

Разговором подергались

Чтобы нарушить молчание, тягостное, Никанор стакан с чаем – холодным, прокисшим, лимонным, – вдруг выбросил вверх:

– За здоровье хозяюшки, Элеоноры Леоновны!

Тут встрепенулся профессор:

– Да, ты, брат, – тащи меня к ней!

– Ну-с, – она-с!

Волосатый из кресла запрыгал кадык, а не Тителев: в кресло вцепясь крючковатыми пальцами, он точно умер.

И – бацнула входная дверь; и – казалось, что кто-то на месте бежит, притопатывая хлопотливо, но в дверь не вбегая:

Легка на помине!

И Тителев бросился в дверь крючковатыми пальцами; в кресло вцепился опять крючковатыми пальцами.

А Серафима покрылась мурашками: вскрикнулось.

– Что? – Никанор.

Голосок, как звонок, задилинькал в передней:

– Ау?

Серафима забегала: свечку зажгла, став в пороге со свечкою; ротик – кричмя.

– Серафима Сергеевна?

– Я!

И в коричневых мраках просунулась личиком, из ореола свечного, сквозного и желтого чуть выясняясь зелененьким платьицем.

Элеонора Леоновна в юбочке с отсверком, в очень цветистенькой кофточке, нежно попахивая «убиганом», схватила малютку за руки с такой быстротою, как будто хватаемая была мышкой, а не человечиком.

– Ну?

– И вы – тут?

– И я – рада!

– Вам рада я!

А Серафиме на это «и вы» от спины к пояснице – опять муравейчики: мысли чужие какие-то; ручки в костяшках («Как лед», – промелькнуло) в холодненьких пальчиках, стиснула ручку.

Но гневно сверкнули глаза:

– Вы меня проведите к себе: я – боюсь!

И походкой своей, лунатической, кошьей, она, – узкотазая, маленькая, – наклоненной головкой, ушком наставляясь на лай голосов, себе в носик глаза закосивши и в нос Серафиме стрельнув завитыми дымками, —

– везде с перекурами, —

– за Серафимой прошла.

Электричество щелкнуло:

– Вот.

И стояла, загладивши пальчиками волосинки цветистого платья, следя, как дымки по ним бегали:

– Нравится?

У Серафимы неискренно вырвалось:

– Что за прекрасная комната!

Бирюзовая празелень фона: диванчика, креселец; крапины розово-серые в кремово-желтом и в бледно-лимонном Хотя и жеманно!

– Должна принести благодарность.

– Ну, ну, – с суховатым прищуром; и сухенько затараторила: вовсе «партийная» дамочка, сладко попахивающая.

И Серафима поморщилась: в серо-кисельную скатерть:

– Обои сиреневые…

– Прелесть что!

– И – не прелесть!

– Сама выбирала…

– Вкус ваш!

А – что дальше? Ничто?

Нет, – «Глафира Лафитова».

– Ну, – что она?

Выручала «Глафира Лафитова» раз уж пятнадцать: когда сказать нечего, то – появлялась она.

На «Глафиру» в шестнадцатый раз Серафима – ни звука.

– Ну вот: и – прекрасно!

И с тем же икливеньким, сдержанным выкриком Элеонора дала ей понять, что словами надергалась досыта с ней; Серафима, лицо отвердивши, все сносливо вынесла; гневный вздох подавив, перерезала нить разговора склонением личика в руку, поставленную острым локтем на скатерть кисельного цвета; опять эта скатерть?

Леоночка, за руку взяв Серафиму, ее для чего-то вела в коридорик; расхлопнула дверь:

– Вот – тут вот: вот – уборная…

Думалось: лучше, поднявши юбчонку, скрести себе ногу за ловлею блох, чем чесаться психически.

– Вот – выключатель: вода – не спускается.

И – как невинно взглянула:

– И – поговорили.

Взглянула, как издали, блеском своих изумрудов, – не глаз: и стояла с открывшимся ротиком, будто уйдя в тридесятое царство свое за лазурными цветиками, бросив тени густые свои в Серафиму, которая думала: как ей не стыдно, невинностью лгать и русальные глазки простраивать!

Сделалось совестно: и – помогала головкой угрюмо.

Когда б понимала, то, —

– вероятно бы, —

– с ожесточенным, с пылающим личиком ринулась бы на нее: обхватить, обогреть, уложить, как больного ребенка, в постельку; и – песенки ей колыбельные петь!

– Ну?

И обе, затиснувши ротики, бровки зажавши, протопали в лай голосов.

Плоскогрудая девочка с книксеном

Тут же профессор увидел: —

– робея, дурнея и переминаясь в пороге, из двери просунулась робкая девочка в платьице с розовым отсверком, с рыжими пятнами, с черненьким крапом; и – с книксеном.

Книксен не сделав, стояла с открывшимся ротиком, платье свое теребя.

Зарябило в глазах: точно рой черных мушек в глаза ему кинулся, с платья снимаясь.

Во что-то нацелясь, он сдернул очки, потянувшися носом разведывать воздух.

– Жена моя, – скалясь, как тигр, руки выбросил Тителев, – Элеонора!

И в кресло вцепился опять крючковатыми пальцами. Шаркнул профессор, теряяся:

– Рад!

А Леоночка, лобиком бросив свою завитую головку, бодаясь головкой, отпрянула в тень, потому что профессор спиною вдавился между Серафимой и братом.