Константин Коровин вспоминает… - страница 214
— Простите, хорошо бы уток пожарить, — сказал Павел Тучков. — Я сам приготовлю.
На стол ставят чашки, варенье, грибы, огурцы.
— Уху сварим, — говорят женщины. — Десять часов, ужин сготовим.
— Мы-то рано спать ложимся, — сказал лесничий. — Скучно. Лес и лес. Дорога проселочная. Редко кто заглянет, и то — по делу. Глухое место. Рад я гостям-охотникам.
Затопили печь в соседней комнате. Лесничий из шкафа достал настойку, поставил рюмки. Павел Александрович налил коньяк в графин и сказал:
— Глушь, глушь. А каково! Жизнь какова, праздник Покрова! Чего еще!!!
— Спасибо дедушке-рыбаку, — сказал Герасим. — А то до утра бы во тьме сидели. А ночь-то, прямо египетска. Шагу не ступишь. Хорошо, дождя не было. А то бы…
Весело в печке трещали дрова. Что-то настоящее, живая жизнь в этой скатерти, хлебе, грибах, огурцах, в жареных утках и в темной ночи; как-то все вместе соединено, так просто и так хорошо душе.
— Эх, гляди, какой праздник вышел. Уха-то, налим, — радовался Герасим.
Слышу, собака скребется в дверь. Я отворил. Большой лохматый пес, вертя хвостом, обошел всех нас, обнюхал. Потом, перед столом, встал на задние лапы, служит. Его желтые глаза смотрели на нас и говорили:
— Видите, я служу. Вот что я умею.
Он получил лепешку и живо проглотил.
— Заметьте, — сказал лесничий, — вот на вас маленько лаял. А то всю ночь рвется, прямо на забор прыгает. И повоет. Когда воет — значит, волки. Обязательно разбудит. В лесу-то тоже жить надо умеючи. Одному с семейством гляди да гляди.
— Что же, лихие люди бывают? — спросил Павел Тучков.
— Как сказать. Бывают… Боязно. Пытали в окно влезть. Вон в горницу, где одежда висит. Да у меня фейверк припасен.
— Какой фейерверк?
— Я зажгу фитиль, а бурак с порохом да песком запасен, на шесте. Вон, около тут. Он как ахнет — чисто пушка. Ну и бегут, опрометя. Ну и оружие у меня есть. Вот когда в объезд езжу, так жена и сестрица остаются. Обе стреляют хорошо. Только по зиме волки, вот, к воротам подходят. Собаку хотят все выманить. Так вот сколько видали они, жена и сестрица, а волка жалеют… Не стреляют. Чудно, а? Вот они, — показал он на жену и сестру.
Во дворе с лаем завыла собака.
— Слышь, чу! — сказал лесничий. — Это на волков. Музыка будет, идите-ка на крыльцо.
Мы оделись и вышли все на крыльцо. И слышим, далеко, в той стороне, откуда мы пришли, раздался протяжный вой.
Тяжкой тоской неслись звуки и необычайной гармонией. Переливались эхом вой и мольба. Какой-то ужас безысходной доли, неизбежной судьбы был в этом далеком крике жалобы и мольбы. Волки…
Жуть прошла в душу. Мы вернулись в дом. Сестра лесничего смотрела в темное окно. И, улыбнувшись, сказала:
— Брат музыкой зовет волчий вой. А я не люблю. Они это плачут о доле своей лютой.
— Да, жутко воют волки, — согласился я.
— Эх, да, — сказал и Герасим. — А что, Лисеич, люди-то тоже воют. Да ведь горд человек. Не показывает. А ежели долю свою знать, то много горя. И завыл бы другой, да стыдится…
Мороз
— Ну и мороз сегодня, — ставя на стол самовар, говорит тетенька Афросинья.
К утру в деревенской моей мастерской — холодно. Окна сплошь в узорах мороза. В них ничего и не видно. Я лежу, смотрю на стекла. Какой художник — мороз! Горы, леса. Вставать как-то не хочется. Слышу запах дыма. В комнате рядом в мастерской приятель Василий Сергеевич кричит:
— Эк дыму напустил Ленька!
Слуга Ленька медленно так говорит:
— Дым не идет в трубу что-то, от морозу должно быть.
Я наскоро одеваюсь, иду в мастерскую, дым. Приятели мои еще лежат на тахтах и молча смотрят. Приятель Вася, в егерской фуфайке, сует в камин газеты. Они пылают, а дым идет назад из камина. Он, кашляя, отскакивает. Приятели мои, Тучков и Юрий Сергеевич, мигая от дыма, встают и молча одеваются.
— Камин ваш… ни к черту! — говорит Павел Александрович, надевая пенсне и глядя на камин.
— Камин я делал! — говорит Василий Сергеевич.
— Колено, должно быть, сломалось в трубе, — говорю я.
— Колено сломалось! — повторяет приятель Вася Кузнецов. — Нет, уж простите, колено сломаться не может. С кем вы разговариваете, вы с архитектором разговариваете, да-с. Вот видите, прогрело сейчас трубу, вот дым уж и вытягивает. Я-то знаю-с. Это значит — мороз за сорок градусов, вот что-с. Вы с архитектором разговариваете, да-с.
Приятель мой, архитектор Вася, человек огромного роста, с красной физиономией. Он говорил все так серьезно и деловито, потом, взяв с гвоздя полотенце, пошел в коридор умываться.
В комнате все ещё стоял дым. Хотели открыть форточки — невозможно.
— Заиндело… — сказал Ленька.
Отворили дверь в коридор, и все, взяв полотенца, простыни, махали ими, выгоняя дым в коридор. Тетенька Афросинья, ставя на стол оладьи, вздыхая, говорила:
— Эх, и мороз… и-и-и!.. Лиха зима! Куры бы не померзли. Дедушка их на кухню перетаскивает, рады сердешные… Петух молодой; знать, намерз, все головой трясет.
Я и Юрий Сахновский пошли посмотреть на кур. Куры тихо сидели в комнате сторожа-дедушки, нахохлясь, а дедушка, как-то серьезно посмотрев на Юрия Сергеевича, сказал:
— В эдакую стужу надоть киндарь-бальзам пить. От морозу всегда пил его, и купцы в Нижнем пили все, и в дорогу брали с собой, чтоб не смерзнуть.
* * *
Утро. Сквозь морозные окна, во мгле, блестят желтые лучи солнца. Как-то хорошо в комнате. Самовар, трещат дрова в камине, чай со сливками. Лица у моих приятелей свежие, розовые, как херувимы восковые, которых вешают на рождественскую елку. Но почему-то все такие серьезные.