Асина память. Рассказы из российской глубинки (Духовная проза) - 2015 - страница 20

Охотник как закричит:

— Не отдам!

А другие:

— Не имеешь права!

Как зашумели все, как заспорили, да пока за священником бегали, бабка тем времени потихоньку в сторонку отползла, лапки подобрала. Привстала немного, то на локтях, то на коленях, крылья попробовала — шевелятся ли? Потом взмахнула крылом. Одним, другим — и от земли оторвалась. Как полетела, так все и умолкли, головы подняли и рты пооткрывали — летит бабка! Ручки худые, крылья тонкие, сквозь перья солнце просвечивает, лапки подобрала и неумело, бочком, бочком к лесу правит. Летит-летит, а из глаз слезы капают, то ли с непривычки, то ли от радости. А там гвалт стоит над лесом — рать поднялась, неба не видно, все пернатые бабку ищут. Увидели издалека, что летит родная — обрадовались, засвистели, трелями зашлись, защелкали, закаркали...

Люди молчали, пока бабка из виду не скрылась, а кто-то сказал:

— Эх! Может, это была Птица Счастья, да мы того не разобрали...

Тёплая

Иеромонах Даниил, тридцати лет, из городских, когда-то не поладил с игуменом в монастыре. Игумен написал рапорт архиерею, и Даниила выслали на приход, в деревню. Тому прошло уж года четыре, игумен сделался архимандритом, архиерей перешел на другую кафедру, а Даниил так и оставался в своем глухом приходе.

Из-за чего не поладил иеромонах с игуменом, сейчас уже никто и не помнил. Игумен, отец Варсонофий, был крут чрезмерно, обращался с братией сурово, гнал немилосердно свой новооткрытый монастырь из запустения в первые и виднейшие, приручал знаменитостей и толстосумов, изнурял ежедневным кругом служб, держал себя как суровый старец, обходя ежевечерне с нотациями и придирками кельи в накинутой на плечи поверх подрясника длинной казачьей шинели.

Именно эту шинель отчего-то не мог простить отец Даниил, давно уже позабыв переживания от едких, обидных выговоров игумена. Не стерпев, он выложил наместнику все, что накипело, когда, отслужив очередную обедню, сразу без отдыха по игуменскому распоряжению послан был на станцию принимать по накладной прибывший вагон гуманитарной помощи. Еще болел у него зуб всю неделю, а отец Варсонофий не благословлял его съездить в город к врачу...

Теперь он сидел сиднем в деревне Каликово, на торфяных болотах, у реки с чудным названием, данным ей давно канувшим в Лету народом. Служил в старой церкви, поставленной в середине XIX века иждивением купцов-лесопромышленников. Жил в добротном церковном доме, пристрастившись в меру к местной клюквенной настойке. Чтобы не отстать от жизни, отец Даниил выписывал «Русский Дом» и «Русский Вестник», которые и прочитывал с волнением и удовольствием, от обложки до объявлений.

В Каликово насчитывалось до сорока жителей на двадцать с небольшим дворов и помимо церкви имелись почта и продуктовый ларек. Поодаль от деревни располагался летний пансионат работников подшипникового завода, впрочем, давно уже никого не принимавший, кроме наезжавших на выходные состоятельных охотников и рыболовов. В нескольких километрах укрывались от стыда в ложбинах или из последних сил выкарабкивались на пригорки убогие деревушки, какие-то мертвые остовы прежних колхозов и сменившие было их, но тоже зачахшие фермерские хозяйства. Все они вкупе и составляли приход отца Даниила.

По-своему он сделался покоен и, наверное, счастлив, а местные скоро переименовали его в отца Данилу и величали батюшкой. Наружность у монаха была того рода, что весьма располагает женщин, особенно одиноких и вдовых, и тем паче старух, но вызывает глухое, неопределенное предубеждение у мужчин — за опрятность облика, приятную мужественность и некоторую, не приторную, но мягкую медовость. Ростом он был несколько выше обычного, телосложением немного плотнее среднего, лицом светел, и, если приводить описание в соответствие с иконописным подлинником, «очима тих, браду имеяше до персей, полну и круглу, власы темнорусы».

Поздним ноябрьским вечером, накануне Филиппова поста, отец Даниил вышел, по обыкновению, пройтись перед сном. Только что он читал за чаем газету, в которой известный писатель рассуждал о судьбах России, печалился о горькой судьбе нации, о нищем крестьянстве и бесхозной земле. В другой статье известный иерарх с молодой страстью запальчиво писал о последнем оплоте Православия и единстве славян. Все эти жаркие речи разгорячили голову.

Выйдя за калитку, он побрел по непроглядной улице. В чистом безлунном небе редко поблескивали звезды, как опасные осколки стекла, что случается только ясными морозными ночами. Где-то в темноте побрехивали собаки — их лай затихал во дворах, где еще местами горели окна и мигал за занавеской синеватый отсвет телевизора.

Если бы сейчас спросили у Даниила, чего он желает от жизни, он бы совершенно искренне ответил, что ему ничего не надо, добавив по монашескому обычаю: «Слава Богу за все!» И впрямь, как мирно ему было в эту минуту, когда шел он, поскрипывая снегом, по темной улице, чувствуя себя одним из неприметных героев своего времени, укрывшим душу от суеты черным суконным подрясником! Он видел себя одним из тех, кому дано болеть и скорбеть за этих людей, что, может быть, не умея отличить правой руки от левой, сидят сейчас у своих экранов, спят у теплых печек или читают, водя корявым пальцем по странице, засаленную псалтирь... И подумалось отцу Даниилу, что, проведя свой век среди народа, которому он Промыслом поставлен хранителем и пастырем, лишенный радости домашнего тепла и обычного житейского счастья, раздавши себя всего, — как хорошо ему будет умереть здесь в безвестности и лечь в сухую могилу под простым деревянным крестом. Не в первый раз думалось ему такое, и он даже отметил в воображении место за церковью, слева от алтарного полукружия, где росла тенистая липа и куда мысленно полагал свою тихую могилу.