Фантастические повести и рассказы - страница 71
С полкилометра мы спускались вниз, затем свернули в сторону, наконец, наткнулись на заросшее кустарником болотце в глубокой ложбине между холмами, нашли относительно сухой островок и затаились. Только там я перевязал Эйгона.
Его ранило в задницу. По касательной. Даже крови он потерял совсем немного. Но страдал он страшно, и мне стоило немалых трудов заставить его не стонать.
В этом кустарнике мы отлеживались почти сутки. А на следующее утро, накачав его обезболивающими, я приказал идти дальше. Через двое суток мы кое-как добрели до поселка. Всю дорогу мы почти не разговаривали. Всю дорогу я его ненавидел. Но я не мог его бросить и не мог дать выхода своей ненависти. А он… Не знаю, но мне кажется, что для него все, что я делал, было вполне естественным. И единственно возможным. Наверняка он даже не подозревал о том, что творится в моей душе. Он был занят исключительно собой, своими страданиями, своей дурацкой царапиной на заднице. О Раджкаре, который его спас, который погиб из-за него, он наверняка не подумал ни разу.
И только уже у самого поселка, когда опасность почти миновала, я вдруг очнулся. И подумал: господи, да что же я делаю?! Я же довел его до спасения! Я же вернул его в мир, где он снова сможет паразитировать на других людях! Да мне же не будет прощения за это!
Он шел впереди. Всего лишь в пяти шагах. И в руках у меня был карабин. Заряженный, на боевом взводе. И никто и никогда ничего бы не узнал — до жилья было еще достаточно далеко. Но я ничего не смог с ним сделать. Ничего. Я чувствовал, что совершаю преступление, возвращая его в человеческий мир — но я был бессилен. Даже надо мной, осознавшим его сущность — даже надо мной он был всевластен. Так что же говорить о других?
Наверное, в том, что случилось, моей вины нет. Все равно их, таких, как этот Эйгон, достаточно много. И гибель одного из них ровным счетом ничего бы не изменила. Всегда, наверное, были, и всегда останутся люди если их можно так назвать — для которых все остальные являются лишь исполнителями их желаний. Исполнителями подневольными, но не осознающими это. И ничего здесь не изменишь.
Но покоя мне эта мысль не приносит.
НАШЕСТВИЕ
Зигмунд застал меня дома. Я сидел и мрачно раздумывал, на что убить вечер. У каждого бывают периоды неудач, когда все валится из рук, жизнь кажется лишенной смысла, и никакого просвета не видится впереди. Но у меня этот период что-то слишком затягивался. И дело тут вовсе не в неудачах — с годами приходит способность трезво оценивать их уроки, они уже не бьют столь болезненно, как в молодости, и очередную неудачу воспринимаешь со спокойствием истинного фаталиста. Дело, скорее, в том, что я перестал ощущать себя на высоте положения, я стал терять уверенность в том, что по праву занимаюсь своим делом.
Зигмунд вызывал из своего кабинета. Как всегда, он сидел за своим огромным письменным столом неизвестной эпохи, чудовищным сооружением с неисчислимым количеством острых углов, к которому я всякий раз приближался с опаской. Стол этот, сработанный из настоящего дерева, был предметом гордости нашего шефа, и в период хорошего настроения — что бывало нечасто — он не упускал случая подчеркнуть это, показывая посетителям настоящие отверстия, проделанные настоящими жуками-древоточцами, которые, как он утверждал, до сих пор обитали в недрах этого мебельного динозавра. Когда имидж Зигмунда вместе с его письменным столом возникал в моей небольшой комнате, я всегда ловил себя на нелепой мысли, что правая тумба, обрезанная стеной, торчит с противоположной ее стороны и может напугать, а то и покалечить соседей.
Как всегда, Зигмунд был мрачен, как всегда на голове его поверх коротко остриженных волос угадывался обруч допотопного устройства мнемосвязи — он так и не согласился почему-то на вживление мнемоблоков и носил их всегда в кармане своей неизменной черной куртки — как всегда он смотрел мне прямо в лицо из-под своих полуопущенных тяжелых век. И голос его звучал как всегда — низко, хрипло, немного сварливо. Так будто он только что кончил с кем-то ругаться. Вернее, никто и никогда не ругался с ним, потому что достаточно было поглядеть в его лицо — морщинистое, землистого нездорового цвета — достаточно было почувствовать на себе его тяжелый взгляд, чтобы отпала всякая охота ругаться. Общаясь с ним — даже в те минуты, когда, казалось, между нами устанавливалось полное взаимопонимание — я всегда чувствовал, что передо мной не человек, а скала. И потому с ним часто бывало трудно. Но в самые тяжелые, самые страшные минуты я всегда чувствовал эту скалу у себя за спиной — и тогда становилось легче, и тогда невозможное отступало. Так, будто натыкалось на его тяжелый взгляд.
— Хорошо, что застал тебя дома, — сказал он, и я понял, что дело срочное. — Надеюсь, ты никуда не собирался.
— Уже нет, — ответил я.
— Тогда ознакомься с этим документом.
Я подключился к каналу связи и полминуты просматривал текст. За этим явно что-то было — Зигмунд не стал бы терять времени на ерунду. И не стал бы вызывать меня вечером без крайней необходимости. Явно требовались какие-то срочные действия, но я не мог понять, чем вызвана такая спешка. К нам в отдел ежедневно поступают десятки документов подобного рода, и если бы каждый из них требовал такого внимания к себе, работа попросту бы остановилась.
— Когда поступил этот документ? — спросил я.
— Полчаса назад.
Полчаса назад — значит, старик решил подключить меня сразу же. Но почему? С первого взгляда документ этот особой тревоги не вызывал. Обычный доклад одного из сотрудников базы на Кабенге. Довольно, правда, неприятный доклад, из числа тех, что указывают на всяческие нарушения и требуют вмешательства Инспекции Академии — но не нашего же отдела. Хотя… Я пролистал текст назад, нашел нужное место и перечитал двенадцатую страницу. И не понял, что же привлекло там мое внимание.