Нарисуй мне дождь - страница 16
— В «Чебуречной» никто не пристает ко мне с расспросами: «Зачем пришла? Чем занимаешься и почему не на работе?» ‒ говорила она. ‒ Моя жизнь единственная моя собственность и принадлежит она мне одной. Терпеть не могу, когда начинают ко мне лезть и требовать отчета. Наотчитывалась уже, хватит! А здесь, я свободная от этих надзирателей, могу отвязаться в полный рост, никому и в голову не прейдет меня за это порицать.
Я ее понимал, но в то же время сознавал и другое. Притоны, наподобие «Чебуречной», привлекают нетерпимые натуры, которые не уживаются с будничной жизнью. Повседневность для них невыносима, она их убивает. Пребывая в разладе с обществом и самим собой, они глубоко несчастны. Здесь же, сосредоточение жизни со всей ее красотой и уродством, жестокостью и страстями, а главное здесь есть эрзац независимости и видимость свободы, даже некое равноправие. Алкоголь и нищета уравнивают всех, примиряя их с действительностью, но это призрачный мир, — побег от настоящего.
В последние дни ею начали интересоваться сотрудники районного отделения милиции. В этом Ли посодействовала ее соседка по коммунальной квартире, с которой она имела неосторожность под настроение повздорить.
— Что это за жизнь, сплошная регламентация! — огорчалась Ли. — Вечно все к тебе цепляются, если ты на них не похож. Скажи, много ты видел здесь нормальных человеческих людей? Участковый мент приходил, угрожал, если не устроюсь на работу в течение двух недель, будут судить за тунеядство. С этих полупсов станет, осудят. Вот и жгу я эту жизнь с обоих концов. Разве это жизнь? «Если это жизнь, то что тогда смерть?..» — словами старинной еврейской песни, спрашивала она у меня. И на этот вопрос не нужен был ответ.
Она и прожигала ее, жила на износ, как на ускоренной перемотке. Веселье било из нее солнечными протуберанцами, ее переполняла радость бытия, упоение жизнью. Она обладала удивительным запасом жизненных сил и ни в чем не знала середины. Она могла сутки напролет без сна и перерыва на обед пить, петь и плясать, говорить без умолку, без устали рассказывая все время новое, интересное, ни разу не повторившись, изображая все в лицах, прикуривая сигарету от сигареты, пересыпая свою речь к месту сказанными прибаутками и солеными словечками и хохотать от удачной остроты громче всех! Даже по моим меркам, тратила она себя предостаточно. Но разве можно было ограничить ее какими-то рамками, тем более подчинить чьей-то воле?
— Я буду делать то, что хочу, а не то, что меня заставляют эти надсмотрщики, — сказала она, когда ее основательно достала окружающая общественность. — А чему быть, того не миновать. От себя не убежишь. Нет такого коня, на котором можно от себя ускакать, даже если это будет белый кадиллак.
Но несоизмеримо чаще Ли находилась в превосходном настроении. Каждое утро она распахивала объятия занимающемуся дню так, словно ждала от него только хорошего. Она представляла собой тот редкий тип человека с открытой душой, щедро раздающей ее свет людям. Ее переполняла жажда радости, и она радовалась жизни, и хотела, чтобы окружающие тоже наслаждались ею. Наделенная светлым даром вызывать к себе симпатии людей, она была общительна и по-детски открыта, вся нараспашку. Не только в «Париже» или в «Чебуречной», но и везде, куда бы Ли не пошла, она чувствовала себя среди своих. Легко сходясь с людьми, она везде была, как дома, только своего дома у нее практически не было, и она страдала от своей безбытности.
— Дом, это не определенное место, ни стены, ни какая-то там обстановка… Нет, дом, это нечто большее. Это чувство дома, — она как-то сказала мне.
— Я даже не знаю, каким себе представить свой дом. Я нем думаю… О доме, в котором буду жить. Впрочем, нет, знаю, это будет такое место, где навсегда поселится мое сердце, — и неожиданно продекламировала Вийона из «Баллады поэтического состязания в Блуа».
От жажды умираю над ручьем.
Смеюсь сквозь слезы и тружусь играя.
Куда бы ни пошел, везде мой дом,
Чужбина мне ‒ страна моя родная.
Не только по этим стихам, но и по другим ее высказываниям я замечал, что она куда более начитанна и образованна, чем я предполагал. Она не раз удивляла меня обширностью своих познаний в области литературы, музыки, живописи.
Ли мало рассказывала о своей семье, со временем я узнал о ней больше. Ли говорила, что свое детство провела в смертной скуке. Ее отец и матерь жили по строгим правилам, у них не принято было проявлять по отношению к детям и друг к другу любые теплые чувства. Нельзя сказать, что родители ее не любили, но они как бы стеснялись проявлять нежность к своим детям, оттого она так тянулась к ласке. Отец и мать с детства воспитывали Ли в паутине необъяснимых, порой нелепых запретов. Запрещалось решительно все: от игр с детьми с наступлением сумерек, до мини-юбки, о применяемой всеми ее сверстницами косметики и речи не могло быть.
В ней накапливалась энергия протеста против тирании родителей, склонных, как им представлялось, из самых благих побуждений, подавлять всякий независимый голос. Это тихое бытовое насилие закончилось восстанием, которое перешло в перманентную войну. С детства, лишенная теплой задушевности, ей казалось, что родители у нее ненастоящие, а взявшие ее на воспитание совершенно чужие люди. Их педантизм и неусыпный контроль были невыносимы. Еще подростком она решила для себя, что уцелеет от полного их порабощения лишь в том случае, если будет во всем им противостоять. Это они взлелеяли в ней неприятие всех оков условностей, своими стараниями они сформировали и развили у нее непримиримое сопротивление против любого подчинения. Сейчас ее общение с родителями состояло в сплошном выяснении отношений. «Изо дня в день одни попреки да мелкие дрязги», ‒ рассказывала она о них. ‒ О чем ни заговорят, всегда заварится каша и кончится ссорой. Я уже видеть их не могу».