Симфонии - страница 144

Мы сидели за чаем. Он подозрительно указывал своим перстом на лимон, лукаво улыбаясь, видя здесь ужас, обнаруживая его… И при этом он молчал, читая про себя «Да воскреснет Бог»… Я морщился потому, что мне не было приятно, когда мне указывали в мелочах сатанинские налеты, желая меня утешить; но мой хилый товарищ не унимался… Так, увидев, что крюки, поддерживающие картину, обмотаны красной материей, он сказал как бы невзначай, а на самом деле с намерением: «Красные гвозди!.. Да, красные гвозди!.. Ну что ж, красные так красные!..» И всюду, куда он ни обращал свой тусклый взор, вставали безвидные ужасы, и предметы поддерживались налетом сатанизма. И я морщился, и невольно наплывали на меня волны чертованья, но из гостеприимства я не обрывал своего хилого товарища, воображающего, что он пришел меня спасать…

Балкон был открыт… Крыши домов не скрывали горизонта… На горизонте были чуть видны желто-голубые налеты еще не умершей зори, испещренные черно-серыми пятнами туч; выйдя на балкон, можно было бы видеть, как вспыхивали и тухли подозрительные огонечки здесь и там… Стоило внимательно присмотреться к огоньку, и он тух, стоило отвести очи, и он вспыхивал вновь…

Я бы ничего этого не заметил, но это все мне указал мой подозрительный товарищ, наставляя, уча уму-разуму…

И я весь был в этой тонкой атмосфере страхов… Дверь в соседнюю комнату была закрыта, но мой товарищ, которому я налил шестую чашку чая, вдруг встал и, увидя, что уже час ночи, подошел к двери, чтобы запереть ее…

«Так, на пустых креслах возникает теперь Козерог»… Сказал он мне, и весь я поник от безнадежного, замирающего чувства, а мой товарищ как ни в чем не бывало отхлебывал глотки чаю и продолжал: «Да, теперь там сидит Козерог… Я его запер, а то он пожелал бы с нами напиться чаю…» И в порыве ужаса он хохотал, и на листе писчей бумаги нарисовал лицо Козерога — голого, губастого, бородатого мужика с рогами… И я весь скорчился от страха и безнадежности, хотя знал, что мой товарищ врет и нет никакого козерога, а есть только душевная шалость и возмутительная разнузданность воображения… И я возмущался, думая: «Что это он смущает меня… Наговаривает вздор на дружественных мне людей… учит чертованью… Чего он шляется сюда… И без него горько на душе…» А уже был разбит час третий… Товарищ мой и я, мы вышли на балкон и вдруг увидели бледно-голубой кусок чистой зеркальной лазури, еле повитый бледно-розовыми облачками, перистыми; а внизу, внизу, тяжелые и косматые, уплывали ночные тучи черными комками на бледно-голубом смеющемся фоне… И пока товарищ мой унывал, что не видит ужасов, я весь просиял и вспыхнул, потому что узнал знакомый привет моей бледно-голубой красавицы… Это была она… Вчера я послал ей письмо… Опять она думала обо мне — я знаю… Я вижу, что она на меня не сердится… Вижу, вижу — она смотрит на меня немного удивленно, полусмеясь от сочувствия… Это был сон, когда она хмурилась на меня при встрече на улице и в театре… Это было грозным кошмаром… Она вся смеется… Я знаю… Я знаю, ведь это, конечно, так…

Вот бледно-голубая лазурь — платье на ней тоже бледно-голубое… Вот розовые облачки, высокие, перистые, — она моя розовая сказка… червонная дама… А низкие темные тучи внизу — темные, как тени, — ее гнев, убегающий, уплывающий, тающий при рассвете…

Но тут рядом со мною стоящий товарищ мой радостно выкрикнул: «Козерог» — и указал на небо, туда, где сияла голубая чистота… Это был последний, космато-черный комок, и при желании можно было рассмотреть и толстые губы, и курносый нос, и рога, а ликующий товарищ добавлял: «Теперь его уже нет в комнатах… Но он расплылся и вылетел в открытую форточку, вот плывет голова в небесах»…

Но тут я затопал на товарища, оскорбившего меня в самых заветных чувствах, и я прогнал его из дому, потому что уже было утро…

И прогнав его, я долго стоял на балконе, обвеваемый ветерком, и, с нахмуренными глазами, проклиная гнилых людей, все заражающих своим скептицизмом… А уже бледно-голубая лазурь казалась мне такой, как всегда, и я уже не видел в ней «ее» улыбки, «ее» ласки, «ее» прощения…

День разгорался… Тихо таяла в небе голова Козерога, к которому теперь примчалось и туловище в виде косматого <нрзб.> обрывка, соединившегося с головой… Знакомый ночной сторож, видя меня одиноко стоявшим на балконе, снял шапку и кричал мне снизу: «Долго не изволите ложиться спать, барин»…

Боже сил, помоги мне выбросить из головы все, потому что ничего нет, и мы наполняем окружающее своими хилыми выдумками!.. Она никогда не любила меня и даже, быть может, не знала, что именно «я» ей пишу эти письма…

А уже восходящее солнце, играя жаром, говорило о новом дне, таком же, как и вчера, с теми же мучениями, [как вчера]…

Боже, помоги мне забыть все, потому что мне теперь ничего не нужно и я никому не нужен.

* * *

Белым деньком, весь изнывая от жару, я сидел на смятой постели, подперев худою рукой унывающий лик свой… Я не думал… Думы не развлекали… Это было бездумное считание минут, тупое равнодушие… Я выкинул «ее» из головы… Что она мне… Я сам по себе…

Месяцев семь тому назад она благосклонно взглянула на меня, и я вообразил невесть что… Я и не любил ее, вовсе не любил… Мне нравилось играть в новую для меня игрушку… Мне было приятно казаться влюбленным перед самим собою… Это намекало мне на мою жизненность, которую я давно потерял в безднах декадентства и эстетизма…

Я не любил ее…

И сидел я белым деньком, изнывая от жара, поедая апельсины, пахнущие весной, сдирая с них зорю…