Ленька Охнарь - страница 157

— Давай еще, — сказал он требовательно.

— Пожалуйста!

Кенька Холодец тут же пронзительно свистнул и вновь высоко поднял руку.

— Вторая встреча чемпионов! Пра-ашу на ковер! Алле-ап!

На этот раз Охнарь стал осмотрительней. Движения его потеряли картинную небрежность, на Опанаса он уже не смотрел с превосходством. Однако эта схватка не дала никакого определенного результата. Чувствовалось, что Охнарь несколько сильнее, напористее. Зато Бучма увертлив и выдержан. Вскоре Ленька вновь оторвал Опанаса от земли, приподнял и кинул на «ковер», но тот вывернулся, как ящерица, и опять вскочил на ноги. В следующий раз, когда Охнарь бросил Опанаса, он не дал ему подняться, навалился сверху и долго безуспешно пытался тушировать. Бучма лежал лицом вниз, крепко прижав локти согнутых рук к бокам, словно вдавливаясь животом в песок. Выбрав мгновение, он попытался вскочить, однако Охнарь был начеку и не допустил этого.

— Партер! — объявил Кенька.

Опанас поднялся на колени, твердо уперся расставленными руками в песок. Вся его поза выражала ожидание: мальчик напоминал согнутую пружину. Охнарь, весь потный, высоко дыша выпуклой грудью, два раза обошел вокруг него. По правилам борьбы, пока он не дотронется до «противника», стоящего в положении «партер», тот не имеет права подыматься. Вот Охнарь бросился, словно прыгнул на Бучму, хотел зажать его «двойным нельсонем» — продеть руки под мышки, сцепить на шее и так положить на лопатки. Это не удалось. С досады Ленька дал Опанасу несколько «макарон» — скользящих ударов рукой по шее.

А спустя минуту сам полетел на землю.

«Чемпионы» тяжело дышали, головы у обоих были в песке, песок скрипел на зубах.

Из леса послышались медные призывные звуки горна. Кенька пронзительно засвистел и взмахнул ручкой, кладя конец матчу.

— Хватит! Ничья. Вон пионеры собираются уезжать, айда перевозить!

И первый побежал в речку окунуться. Охнарь, отдуваясь, протянул Бучме руку, улыбнулся:

— Молодец, Опанас! А я, по правде сказать, думал, что сразу тебя поборю.

— Ты, пожалуй, посильнее, — ответил Бучма оживленно и тоже улыбнулся. — Но ты, Леня, совсем не знаешь приемов борьбы. У меня двоюродный дядя когда-то с бродячим цирком ездил и кое-чему меня научил. Он и вольно-американскую знает и джиу-джитсу. Но та борьба тоже грубая, на ловкий удар рассчитана. А вот дядя в молодости юнгой плавал в Англию, в порт Кардиф. Там он научился боксу — это интересно. Кое-какие приемы и я знаю: крюк, например, глухая защита. У меня кожаная груша висит в сарае, я иногда упражняюсь, чтобы удар выработать.

Охнарь отказался идти к пионерам, ему стыдно было встретиться с Оксаной. Чувство стыда проникало все глубже и глубже, хотя Охнарь по-прежнему пытался считать себя обиженным ею: сорвала веселую прогулку. «Мещанка». Значения этого слова он не знал, но пользоваться им любил.

Когда все старшеклассники оделись и побежали в лес, к лагерю, он еще долго плавал в розовом темнеющем Донце, нырял, громко отфыркивался.

Солнце зашло, и великолепный огненный закат напомнил спелый разрезанный арбуз. Затем и небо стало гаснуть, проступили звезды. Берег опустел, песок сверху остыл и грел ногу лишь тогда, когда ее зароешь. Все вокруг оделось в таинственный покров, еще громче затурчали лягушки, а в потемневшем затихшем лесу подала свой вкрадчивый, уютный, звенящий голос маленькая сова-сплюшка: «клюю… клюю… клюю… тюю… тююу».

Охнарь совершенно закоченел, не попадал зуб на зуб. Он кое-как оделся и, поеживаясь от холода, отправился далеко в обход, на мост. Очень хотелось есть, но Оксана по ошибке вместе со своим завтраком унесла и его тараньку и огурцы.

Охнарь шел по берегу, и мысли его вертелись вокруг одноклассников, недавней борьбы, поражения. И вдруг совершенно в ином свете представилась сцена с Оксаной в лодке на Донце. Почему-то он не мог ее забыть, она «мучила его, не давала покоя. Охнарь не раз замечал, что у него в жизни бывают минуты, в которые он точно другими глазами вглядывается в себя, совсем иначе оценивает поступки людей.

— «Я-то думала, ты настоящий товарищ», — пробормотал он вслух ее слова.

Ему вспомнилось «Детство» Льва Толстого. Как нежно обращался Николенька Иртеньев с прелестной Сонечкой Валахиной; как, уже будучи юношей, он тайком вздыхал в манеже по даме-амазонке и боялся, что она заметит его чувство. Вот, оказывается, какая бывает любовь? А он что? Грубо потянулся к гребешку, тут же захотел поцеловать — совсем заженихался!

Как он вообще себя ведет?

Даже сейчас, после встряски с бегством в колонию, он просто подчинился опекунам, педсовету, понимая, что они все действительно хотят ему только добра. Но ведь ласку и простая собака понимает. А разве он пошел навстречу своим воспитателям? Он уже привык к общей заботе, привык, что ему все делали скидку: на суде жалели, потому что малолеток, сирота; колонисты жалели из-за того, что пропадет, вновь попав на улицу; ячейка «Друг детей» сострадала, желая вернуть ему домашние удобства; педагоги, товарищи по школе всячески старались помочь в ученье, снисходительно относились к его нерадивости, лени. Все всюду и без конца подпирали его плечом, оказывали поддержку, и он считал это вполне естественным. Он привык получать со всех сторон, а что отдавал взамен? Неужели так всю жизнь и оставаться иждивенцем? Опекун ему сказал: «Что-то тебе в новой жизни против шерсти». Он не поверил, что его, Леньку, до драки «довели». И ведь он, кажется… в самом деле прав. Разве он, Охнарь, не противопоставил себя классу с первого дня появления в школе? И так вызывающе он держал себя везде, со всеми. Не честнее ли будет признаться, что он просто струсил перед новой обстановкой? На «воле» он жил как придется — шалтай-болтай. Школа заставила работать головой, думать о завтрашнем дне, и он придрался к первому случаю— пустячному обвинению в классе, взбунтовался и решил сбросить с себя новое иго. Пора сознаться: он просто испугался дисциплины, системы.