Дорога уходит в даль… - страница 32

– Нет, это вы молодчинище! – возражает Павел Григорьевич. – Вы – предводитель всех молодчинищ!

– А и верно: он молодчина! – хлопает папу по плечу старичок Иван Константинович. – Другие врачи меня к платным больным зовут, и я иду без всякого удовольствия. А этот рыжеусый, – Иван Константинович трогает папу за ус, – он меня только по чердакам да подвалам таскает, где мне и пятака не платят, и я, старый болван, черт побери мои калоши с сапогами, иду за ним, как барышня за женихом!..

Ксендз Недзвецкий поторопился, когда предусмотрительно приписал своей молитве улучшение, могущее произойти у Юльки «завтра или даже сегодня ночью».

Ни ночь, ни последующий день и ночь не приносят улучшения.

Так проходят два дня, самые страшные за все время.

Прибежав к Юльке к концу второго дня, я пугаюсь ее вида.

Она так исхудала, что нос у нее заострился, руки похожи на спички, обтянутые кожей. Лицо не только бледное, а какое-то даже синеватое.

– Посмотри на ее ногти! – с ужасом говорит Томашова. – Совсем синие… как у покойника…

В это время приходит рябой Степан Антонович. Он теперь появляется в погребе часто, но всегда ненадолго, всегда куда-то спешит, и сама Томашова всегда напоминает ему, что надо уходить, что его могут «хватиться». Но, когда приходит Степан Антонович, Томашова перестает качаться от горя, она протягивает к нему руки, словно просит помочь. Степан Антонович гладит Томашову по голове, как девочку. Мимоходом он всегда быстро делает что-нибудь нужное – выносит ведро или приносит свежей воды из колодца. И уходит.

– Сегодня! – говорит Павлу Григорьевичу папа, осмотрев Юльку. – Вот увидите, сегодня надо ждать кризиса… А пока введите ей камфару.

Когда мы с папой идем домой, я, конечно, пристаю к нему: что такое кризис?

– Это перелом, – объясняет папа. – В некоторых болезнях на известный день наступает перелом: или к выздоровлению, или…

– К чему «или»? Папа, к чему?

Кризис в самом деле начинается в тот же вечер. При Юльке бессменно дежурит Павел Григорьевич. Тут же, конечно, Томашова и Степан Антонович. Последний принес с собой три полотенца и две простыни. Это очень кстати, потому что Юлька вдруг начинает так сильно потеть, что Павел Григорьевич и Томашова еле успевают вытирать ее чем-нибудь досуха. За ночь температура резко падает, Юлька спокойно спит и дышит ровно.

Кризис прошел благополучно, теперь она начнет выздоравливать.

Когда я днем прибегаю, Юлька уже не смотрит невидящими, совиными глазами. Она узнает меня и даже силится улыбнуться. Говорить она еще не может из-за слабости.

– Юлечко!.. – Томашова смотрит на Юльку и словно боится верить, что беда миновала.

В погреб спускается Степан Антонович. Он принес завязанную кисейкой кастрюльку. В ней – кисель с молоком. Сев около Юльки, он аккуратненько, не пачкая, кормит Юльку с ложечки киселем.

– Вкусно, Юленька?

Юлька слабо мигает.

– А теперь, – говорит папа, – спать! Все – и Юлька и Томашова – спать! Павел Григорьевич, сколько ночей вы не спали? Ступайте спать! Я каждый день хоть часок, да сплю! Мне ведь редко приходится ночью спать спокойно… Меня только этот дневной сон и спасает.

– Нет! – внезапно говорит Томашова. – Вас, пане доктор, другое спасает…

– Да? – смеется папа. – А что же, по-вашему, меня спасает?

– А то, – Томашова низко кланяется папе, – то, что вы людям – нужный человек…

Глава девятая. Новые люди, новые беды

Для того чтобы я не забыла немецкого языка, ко мне ежедневно приходит на один час учительница – фрейлейн Эмма Прейзинг. С первого взгляда она почему-то кажется мне похожей на плотно забитый ящик. Гладкие стенки, крепко приколоченные планки, что в этом ящике, неизвестно, – может быть, он и вовсе пустой. Ничего не видно в пустых серых глазах. Улыбаться фрейлейн Эмма, по-видимому, не умеет или не любит. Руки у нее неласковые, как палки. Она монотонно, в одну дуду, диктует мне по-немецки:

– «Собака лает. Пчела жужжит. Кошка ловит мышей. Роза благоухает…»

Это очень скучно. Единственное, что в первый день немного оживляет диктовку, – это то, что после каждой фразы фрейлейн Эмма говорит непонятное для меня (и, по-моему, неприличное!) слово «пукт».

– «Мы учимся читать. Пукт. Моего малень кого брата зовут Карл. Пукт. Я иду в сад. Пукт».

Я добросовестно пишу везде немецкими буквами это непонятное «пукт»… Но когда диктовка кончается, то оказывается, что это слово произносится «пунктум» и означает «точка»: фрейлейн Эмма диктует фразы вместе со знаками препинания.

Вошедшая в комнату мама весело смеется над моей простотой. Но фрейлейн Эмма даже глазом не моргает, бровью не шевелит. Ей ничего не смешно – ящик, заколоченный ящик, а не человек! Но вот через несколько дней ящик спрашивает меня во время урока:

– Скажи-ка, когда ты написала в диктовке двадцать раз слово «пукт», ты сделала это нарочно?

Глаза фрейлейн Эммы смотрят на меня из ящика, как пробочники, – они сверлят меня насквозь.

– Нет, я это сделала не нарочно. Я не знала слово «пунктум» и написала «пукт»: мне так послышалось.

Пробочники продолжают сверлить меня:

– Ты говоришь правду?

Тут я обижаюсь:

– Я всегда говорю правду!

– А ты знаешь, что такое «правда»?

Еще новое дело! Знаю ли я, что такое правда!

– Конечно, знаю. Правда – это когда говорят то, что есть, а неправда – это когда выдумывают из головы…

– Нет! – протестует ящик. – Такая правда – очень маленькая правда. Ее можно носить в кармане, как носовой платок. А настоящая правда – как солнце!.. Посмотри!