Руины стреляют в упор - страница 107

В подвале СД нашлось много знакомых. Арестованные по делу подпольного комитета Алена Шумская и Оля Курильчик, разносившие баланду по камерам, рассказали, где кто сидит, кого еще арестовали, кто как переносит пытки.

— Короткевич спрашивает, как вы себя чувствуете, — тихо спросила Сапуна Шумская, передавая ему консервную банку с баландой.

— Передайте, терплю. И держусь, как он.

— Это еще ничего, — утешал Микола Герасименко. — Меня три раза откачивали, и, как видишь, выжил. Еще и на виселице болтаться буду.

На четвертый день Сапуна снова повели на допрос.

— Говори, бандит, кто давал тебе письмо в ЦК?

— Никакого письма я не знаю, — спокойно ответил Сапун.

Снова начались пытки. Но как ни били — ничего не узнали. На этот раз до камеры Сапун дошел сам.

Тянулась бесконечная ночь. О смене суток говорило только то, что в восемь часов выпускали в уборную. Все остальное время жили в абсолютной темноте.

После восьми часов вечера внешняя дверь камеры запиралась на замок, и заключенные начинали потихоньку перестукиваться. Проверяли, кто жив и кого уже нет.

А то вдруг из-за сырой стены долетала медленная задушевная песня. Она звучала для всех и за всех. Только человек с могучей волей к жизни мог петь в этом пекле, на краю гибели.

— Костя, — с любовью и уважением говорили узники.

А он пел так, чтобы слышали только свои, те, что после пыток страдают в темных, сырых каменных мешках.

Костя Хмелевский и тут оставался самим собой. Его мучили, может быть, больше всех. На двое суток привязали к стене и били непрестанно, методично, с немецкой пунктуальностью. Били резиновыми плетьми, били ногами. А он только бросал на палачей злобные взгляды и молчал.

«Что ж, не я один здесь страдаю, — стоя у стены, утешал он себя. — Весь народ наш терпит...»

Несмотря ни на что, он еще надеялся, что выживет. Может быть, эта жажда жизни и спасала его и заставляла изливать свои чувства в песне.

Среди арестованных была одна партизанка из Логойска. Ее мужество изумляло и восхищало многих.

Она, видно, никогда не знала страха. И попала в лапы фашистов совсем случайно.

— Ночью мы напали на один немецкий гарнизон, — рассказывала она. — Эх, и дали мы тогда жару фашистам! А на рассвете фрицы получили подкрепление, и наши вынуждены были отступить. Чтобы прикрыть отход товарищей, я осталась на окраине местечка. Сама осталась, командиру даже не сказала. Влезла на крышу одного дома и жду, пока подойдут гитлеровцы. А когда они были уже совсем близко, начала косить из автомата. Много полегло их. И вдруг замолк мой автомат. Что с ним сталось — сама не знаю. Никогда не подводил, а на этот раз заело. Ну, они и налетели, схватили. Били чем попало и сколько хотели. На допросе я не отказывалась. «Да, говорю следователю, я собственноручно убила около десяти фашистов. И еще больше бы убила, если б не заело автомат». А чего отказываться? Меня все равно расстреляют. Так лучше, если сразу...

После очередной пытки женщина начала стучать в дверь, пока не пришел начальник охраны.

— Я требую медицинской помощи! — решительно сказала она. — Не имеете права отказать в медицинской помощи!

Начальник охраны, ничего не сказав, исчез на несколько минут. Потом пришел, но не один, а с конвоирами. Женщину вывели в коридор. Сразу же послышались выстрелы. Все заключенные молча, как по команде, встали и сняли шапки...

В начале декабря 1942 года в подвале СД началась «разгрузка».

Кого куда ведут — никто не знал. Следователи вызывали узников партиями и направляли под охраной из помещения. Фройлик громко читал:

— Ковалёф! Короткевич! Хмелевский! Никифороф! Герасименко! Шугаеф! Сапун!

Все это — члены и активисты Минского подпольного горкома. Куда же их поведут, если не на расстрел? В те минуты каждый, прощаясь с жизнью, жалел только, что мало довелось сделать для любимой Родины. Узники вышли из своих камер с высоко поднятыми головами.

— Смерть так смерть, — спокойно сказал Герасименко и бросил под ноги тюремное одеяло. — Так будет легче умирать.

Когда все вышли, Костя Хмелевский и Змитрок Короткевич многозначительно переглянулись с товарищами: «Держитесь, хлопцы, с достоинством, как коммунисты!»

Только изнуренный болезнью Шугаев и угрюмый Ковалев стояли низко опустив головы.

В закрытом «черном вороне» их везли недолго. Вскоре машина остановилась. Когда вылезли — увидели тюремный двор. Значит, пытки не кончились. Их еще раз обыскали и поставили лицом к стене. Один из гестаповцев начал бить Ковалева ногой и с наслаждением приговаривал: «Тофариш Кофалёф, секретарь ЦК».

Неторопливая процедура регистрации окончилась, и семь узников были отведены в подвальную камеру № 10.

Вспоминая об этом, Георгий Павлович Сапун, единственный из всех, кто остался жив, рассказывает:

— Камера была совсем пустая — только голые стены. Стекло в окне выбито. Стены и пол так настыли, что дотронуться до них было нельзя.

Когда мы очутились одни, без надзирателей над головой, вначале даже растерялись, а потом бросились обнимать друг друга, трясти, радовались, будто дети. Даже шутили:

— Что же это они, сволочи проклятые, перед тем, как вешать, думают замораживать нас?

— Пахнуть меньше будем, — ответил кто-то.

— Даже в подвале гестапо и то было лучше.

— Тогда попросись туда обратно.

Почти все были одеты по-летнему, в одних только костюмах, а некоторые даже без нижнего белья, которое сгнило от гноя на ранах. У Ковалева, Короткевича и Никифорова не было даже носков, ботинки надеты на босу ногу. Короткевич не имел шапки. Следователь во время допроса истоптал ее так, что остались одни клочья. Все обессилели. А на дворе стояли лютые декабрьские морозы. Легко представить, какая была у нас перспектива.