Руины стреляют в упор - страница 128

— Скажу, наклонись, — тихо прошептал хлопец.

Когда гестаповец наклонился, Толик, набрав полный рот слюны, плюнул ему в лицо. Гестаповец отпрянул, выхватил из кармана платок и начал вытираться. А потом не вытерпел и кулаками сорвал злость на раненом, беспомощном хлопце. Толик на долгое время потерял сознание.

В таком состоянии и увидел Толика Жан, когда его привезли на очную ставку с Левковым.

Надежда на побег не покидала Жана. Пока билось сердце, пока еще ясным был ум, не умирали жажда борьбы, воля к победе.

Надеяться на то, что Фрида отопрет ему камеру, теперь бесполезно. Новый начальник — немец и его помощники — латыши, словно псы, нюхом чуяли, что нужно с особым старанием стеречь узника, и не спускали с его камеры глаза. Каждое движение арестованного было на примете.

Но Фрида и Роза успели передать ему кое-какие приспособления, чтобы он сам ночью тихонько взломал дверь, выбрался из камеры в коридор, а оттуда в уборную, переоделся там и дождался утра, пока приведут рабочих-евреев. У них не хватало решимости самим открыть дверь, но они не могли отказать ему в помощи. Они знали, что если Жан и засыплется, то их ни за что не выдаст. Это и придавало им смелости ровно столько, сколько нужно для тайной передачи немудрящего инструмента. Не больше.

Прислушиваясь к каждому звуку, Жан готовил побег. Все было уже готово, но латыши услыхали подозрительный шум и вызвали часовых.

Жана перевели в другую камеру, которая запиралась крепким замком. Теперь у него не было даже тех простеньких приспособлений, которые передали ему подпольщики через Фриду и Розу. Снова голые каменные стены и голые, обессиленные голодом, жаждой и побоями руки. Даже расческу забрали...

За стеной тюрьмы, по широким просторам родной земли шел грохочущий, горячий от жарких боев и человеческой крови и вместе с тем радостный, победный апрель тысяча девятьсот сорок третьего года. Немцы катились на запад. Даже через каменную стену доносилось огневое дыхание войны. Все чаще и чаще испуганно ревели сирены, в лихорадке дрожала земля от взрывов советских бомб.

Всякий раз, когда во время бомбежки вздрагивали пол и стены, Жан радовался: это счастливая весточка от друзей. Значит, они близко, они торопятся на помощь.

В новую камеру Фриду вначале не пускали, и он снова был отрезан от всего света. Его выводили на допросы, жестоко били, но все это стало привычным, однообразным. И все же Фрида ухитрилась передать ему записки — свою и Шуры Янулис, а также графит карандаша и кусочек бумаги. Однажды перед уходом домой ловко, незаметно для начальника девушка схватила и его записку. Жан писал:

«Родные! Так вот, луч снова осветил мою «келью». Я рад, что вы живы. Да, настроение несколько ухудшилось. Как тут веселиться, когда в один день сели все мои, я — десятый. Все мои родные, пойми!.. Я еще гулял, а здесь уже талмуды на меня заведены с 1941 года...

Ну, в отношении меня — затишье. Я мыслю так, что нового они не добились, все пытки не увенчались успехом, и решили, видимо, просто к 1 Мая вывесить как «подарок» для народа. Ну, пойми, как же иначе? Они ведь ни одного человека не получили, а против меня материал с 41 года и довольно-таки солидный.

А что мне делать? Я же решил твердо: всю свою жизнь посвятить борьбе с врагами всего прогрессивного человечества, за народ, за Родину! И вдруг, когда приходится отдать жизнь, стать негодяем?..

Ты говоришь — еще мало поработали и жизнь надо беречь. Ну, а если нет выхода и чтоб мое имя не было опозорено будущими счастливцами! Вот так и нужно ставить вопрос — умереть, так с музыкой!.. Все сделаю, и делаю, только чтоб никто не потерпел.

Ну, ты что молчишь про Родину, дай знать о ней... Слышу воздушные тревоги, для меня это большой и приятный концерт...»

Последняя весточка от него пошла по подпольной связи. Ей суждено было дойти до нас и стать завещанием мертвого героя.

На другой день в одиннадцать часов утра Фрида успела еще передать ему записки — свою и Янулис. Ответ получить не пришлось.

В пять часов пополудни Роза видела, как его повели из подвала. Шел он на этот раз без шапки, без пальто, с высоко поднятой головой. Каждый мускул худого, бледного, бородатого лица, казалось, говорил: «Даже смерть не заставит меня изменить своей Родине, своему народу. Я жил и воевал честно, как и надлежит коммунисту, и умираю с чистой душой. Пусть дело, за которое я отдаю жизнь, продолжают те, кому посчастливилось остаться в живых...»

В камеру он больше не вернулся.

А за стеной тюрьмы бушевал апрель. Солнце щедро заливало теплом промерзшую землю. Торопились к Свислочи шумливые, озорные весенние ручьи. Они подхватывали разный мусор, обрывки фашистских газет, банки из-под консервов с немецкими, датскими, французскими, голландскими надписями. Город словно смывал нечисть, которой покрыли его чужаки.

Из-под талого снега баррикадами выступали руины. Они жили своей потаенной жизнью. В них росла, крепла несокрушимая сила, имя которой — ненависть к фашизму.

Умерли от рук фашистских палачей отдельные герои-подпольщики. Но подполье оставалось. Оно расширялось, меняло формы своей организации, приобретало опыт. По-прежнему бесстрашно действовали Захар Галло, Лида Девочко-Ларина, профессор Клумов и десятки других подпольщиков. В строй вступали сотни новых бойцов подпольной армии.

Минск напоминал город, обложенный и наводненный партизанами. На перекрестках улиц фашисты строили доты, свои учреждения огораживали колючей проволокой. То в одном, то в другом месте рвались мины и гранаты, раздавались выстрелы народных мстителей. Враг чувствовал себя в белорусской столице как на горячей сковороде.