«То было давно… там… в России…» - страница 31
Савва Иванович Мамонтов только в конце жизни понял талант М. А. Врубеля. В. И. Суриков был поражен работами Врубеля. Прочие долго не понимали его. П. М. Третьяков приехал ко мне, в мою мастерскую, уже во время болезни Врубеля и спросил меня об эскизе Врубеля «Хождение по водам Христа». Я вынул этот эскиз из папки, который приобрел у Врубеля раньше и раньше показывал его Павлу Михайловичу в своей мастерской на Долгоруковской улице, где мы жили вместе с Врубелем. Павел Михайлович раньше не обратил на него никакого внимания и сказал мне, что он не понимает таких работ. Помню, когда вернулся Врубель, то я сказал ему:
— Как странно… Я показывал твои эскизы, вот этот — «Хождение по водам», а также иллюстрации к «Демону», он сказал, что он не понимает.
Врубель засмеялся.
Я говорю:
— Чему ж ты рад?
— А знаешь ли, я бы огорчился, если бы он сказал, что он это понимает.
Я был удивлен таким взглядом. Я достал эскиз Врубеля и поставил его на мольберт перед Третьяковым.
— Да, — сказал тот, — я не понял раньше. Уж очень это как-то по-другому.
На другой стороне этого картона, где был эскиз Врубеля, был тоже акварельный эскиз его работы театральной занавеси, изображающий ночь в Италии, где музыканты играют на инструментах и женщины слушают их. Костюмы этих фигур говорили об эпохе Чинквеченто. Павел Михайлович хотел разрезать этот картон и эскиз занавеса возвратить мне. Третьяков хотел мне заплатить деньги за эскиз «Хождение по водам». Я просил Павла Михайловича принять эскиз этот как дар.
Умер Врубель. Умер и Павел Михайлович Третьяков. Эскиз «Хождение по водам» был выставлен им при жизни в галерее. И когда, после его смерти, заведовали галереей Остроухов, Серов и Щербатов, то я написал письмо им, что нет ли сзади картона «Хождение по водам» другого чудесного эскиза Врубеля. Они посмотрели, вынули из рамы и увидели, что на той стороне картона был эскиз занавеса. Как странно, что Павел Михайлович на всю жизнь заклеил в раму и обернул к стене замечательный эскиз Врубеля. Остроухов разрезал картон, и эскиз занавеса хотел отдать мне, но я и его пожертвовал галерее. Закупочная комиссия Третьяковской галереи не приобрела у Врубеля его картины «Демон», находившейся на выставке «Мира Искусства» в Петербурге, еще при жизни Врубеля. Но после смерти та же комиссия перекупила его для Третьяковской галереи от фон Мекка и заплатила в пять раз дороже, чем просил за свою картину Врубель. Странно, что Врубель относился к театру С. И. Мамонтова без особого увлечения. Говорил, что певцы поют как бы на каком-то особенном языке — непонятно, и предпочитал итальянцев. Про Шаляпина сказал Савве Ивановичу, что он скучный человек и ему очень тяжелы его разговоры. «Он все что-то говорит, так похоже, как плохая прислуга, всегда обиженная на своих господ».
Это оригинальное мнение удивило и меня, и Савву Ивановича. Врубель никогда не смотрел ничьих картин. Раз он как-то немножко похвалил меня, сказав:
— Ты видишь краски цветно и начинаешь понимать декоративную концепцию…
Репину сказал как-то у Мамонтова в Абрамцеве, что он не умеет рисовать. Савва Иванович обиделся за Репина и говорит мне:
— Ну и странный этот человек — Врубель.
Гостив в Абрамцеве, Врубель подружился с гувернером-французом, стариком Таньоном, и они целый день разговаривали.
— Вы думаете, о чем они говорят? — сказал мне Савва Иванович. — О лошадях, о парижских модах, о том, как повязывается теперь галстук и какие лучшие марки шампанского. А странный это артист, а какой он элегантный и как беспокоится о том, как он одет.
Когда я спросил Врубеля о Репине, он ответил, что это тоска, и как живопись, и как мышление. «Что же он любит? — подумал я. — Кажется, только старую Италию. Из русских — Иванова и Академию художеств».
— Любишь ли ты деревню? — спросил я его.
— Конечно, — ответил Врубель, — как же не любить природу. Но я не люблю людей деревни, они постоянно ругают мать: «мать», «мать твою…». Это отвратительно, — сказал он. — Потом они жестоки с животными и с собаками…
И я подумал: «Все же Врубель особенный человек».
Врубель окружал себя странными людьми, какими-то снобами, кутилами, цирковыми артистами, итальянцами, бедняками, алкоголиками. Врубель никогда не говорил о политике, любил скачки, не играл в тотализатор, совершенно презирал игру в карты и игроков. Будучи в Монте-Карло с Сергеем Мамонтовым, ушел из казино, сказав: «Какая скука». Но любил загородные трактиры и убогую харчевню, любил смотреть ярлыки бутылок, особенно шампанского разных марок. И однажды сказал мне, показав бутылку:
— Смотри, ярлык, какая красота. Попробуй-ка сделать — это трудно. Французы умеют, а тебе не сделать.
Врубель поразительно рисовал орнамент, ниоткуда никогда не заимствуя, всегда свой. Когда он брал бумагу, то, отметив размер, держа карандаш, или перо, или кисть как-то в твердой руке боком, в разных местах бумаги наносил твердо удары-черты, постоянно соединяя в разных местах, потом вырисовывалась вся картина. Меня и Серова поражало это.
— Ты знаешь костюм и убор лошади? — спросил я, увидав средневековую сцену, которую он поразительно нарисовал.
— Как сказать, — ответил Врубель, — конечно, знаю, в общем. Но я ее вижу перед собой, и вижу такую, каких не было…
Врубель рисовал женщин, их лица, их красоту с поразительным сходством, увидав их только раз в обществе. Он нарисовал в полчаса портрет поэта Валерия Брюсова, только два раза посмотрев на него. Это был поразительный рисунок. Он мог рисовать пейзаж от себя, только увидав его одну минуту. Притом всегда он твердо строил форму. Врубель поразительно писал с натуры, но совершенно особенно, как-то превращая ее, раскладывая, не ища никогда протокола. Особенно он оживлял глаза. Врубель превосходно рисовал и видел характер форм. Он как бы был предшественником всего грядущего течения, искания художников Запада. Из русского искусства он был восхищен иконами новгородцев. Фарфоры Попова и Гарднера восторгали его так же, как в литературе Пушкин и Лермонтов; он считал, что после них в литературе русской наступил упадок.
 
                