«То было давно… там… в России…» - страница 313
— Мяса не ешь? — спросил его доктор.
— Нет. Нешто я зверь? Эко чего. Кровь нельзя трогать. Кровь — за кровь.
— А что это у вас глобус, книги? Вы учились?
— Учился. У меня ссыльный жил, прохожий человек, — хороший, праведный. Это — его. Он привез мне из Вологды, когда ему вышло прощение.
— А за что он наказан был?
— Да так. Написал он прошение царю, знать, что вера у нас мала. Ежели люди во зле и друг дружку бить норовят, значит, чего-то этого нет. Нету крепкой веры. Понимал бы человек тайну Творца, неведомую тайну великую, он бы другую веру имел, и злобу бы бросил. Вера в нем мала. Почитай, что и нет ее, нету в ём любви ровно ничего. А любовь-то — это и есть все. Все — одна любовь. Боле ничего. И вышло то, что, значит, он — еретик, этот-то, ссыльный. А он — попов сын. Его в Соловецкий монастырь справили, потом отпустили. Потому, сказали, что ума в ём нет ничего. Так и в бумаге прописано было: «Легкомысло он», значит — дурак. Любви нету в человеках, а любовь — все. Она без начала, без конца. И она у тебя в совести вложена, и жизнь только от ее. И все, и кровь от ее, красота от ее, и все она родила — любовь. Вот что. Любовь вечная. И все человеки поймут то, и будут петь все разом, все человеки, хвалу вечной любви, когда будет это — после Суда Страшного. А жена дана как цветок на этом древе любви.
— Хороши цветки! — сказал Павел Александрович.
— Постой, — перебил доктор, — так ты веришь? Вот часовня у вас, иконы?
— Да, — ответил хозяин. — Верю. Бог. Только пошто — не сказано. Нешто можно покров сымать? Вишь, тело, — показал он на руку, — а там кровь течет. Она — вечная. Любовь — кровь…
* * *
Вернувшись на станцию, за ужином у доктора, мы говорили все об этом хозяине.
— Вот возьмите, — сказал доктор, — в тайге, в тундре, какой странный человек, какая вера в нем в любовь вечную…
— Еретик, — сказали проводники. — Их знают. Они ничего, вреда от них нет…
Антонов огонь
Осень. Поздно иду я из деревни Буково, от охотника, приятеля своего, Герасима Дементьевича. Сбоку, у ягдташа, висит убитый заяц. Сумрачные осенние тучи грустно нависли над обнаженными лесами. Темнеет овин у сжатого поля, показался край деревни, горит в окне избы тусклый огонек. Дорога грязная — лужи. Все как-то бедно, сиротливо. В природе затаенная тоска, печаль.
Против меня по дороге, вижу, идет в полушубке кто-то. Поравнявшись со мной, говорит мне:
— Это ты, Лисеич? Здравствуй.
— Ульян? — говорю я. — Куда идешь?
— Да в Никольское, в баню к Моторину: поясница болит, не разогнешься. Попарюсь в бане — мож, пройдет… А к тебе, Лисеич, в полдень гости приехали — русый, здоровый, доктор, што ли, он?
— Иван Иваныч?
— Ну вот, он самый, а с ним то-о-олстый, поп, знать, што ли?
«Кто, — думаю, — толстый? Это, должно быть, Юрий Сергеевич».
— Ты бы, — говорю я Ульяну, — пошел бы к Ивану Иванычу — он доктор, он бы полечил тебя.
— Не-е… — говорит Ульян, — баня верней. Постегаю веником спину, ну и пройдет. А то я однова был в Петрове у доктора-то, ну чего… Говорю, голова болит шибко, а он мне — покажи, говорит, язык, высунь. Ну, я ему высунул язык, а он мне — скверный у тебя, говорит, язык, дрянь. Ну, лекарство дал. Иду домой и думаю, с чего язык мой дрянь, я и не матершинник и не знаю, пошто так он язык мой. Это вот Сережка Кольцов, у него язык, верно, — на кого хошь наплетет… И ругаться… вот на все лады. А я? Ругаться не горазд… Ишь, русака какого стрельнул!.. Ну, здоров. Прощай, Лисеич.
И Ульян пошел. Кричит мне вдогонку:
— Я тебе завтра утром рыбки достану, принесу-у-у.
— Ладно… — кричу я ему, — приноси-и-и…
* * *
Хорошо, когда есть дом, приятели. Когда в природе так уныло, в душу входит неразгаданная печаль. Радостно войти к себе в теплый дом, собака тоже рада, бросилась — виляет хвостом, ласкаясь к гостям. А приятели сидят за столом, горит лампа, теплится камин, самовар на столе.
— Где ты пропал? — говорят. — Ну и дорога, ехали! Нас на Некрасихе под горку вывалило. Вот об сучок я себе руку содрал. Видишь, распухла, — показывает мне руку Юрий Сергеевич.
— До свадьбы заживет, — смеется доктор Иван Иванович.
— Ты не доктор, а енот, — сердится Юрий Сергеевич. — Говорю ему — посмотри руку, поищи лекарства — у него, вон, в шкапу. Я ведь пианист, понимаешь, рука… Видишь, ободрано, и кругом красное… А он никакого внимания…
— Ничего нет… — говорит лениво Иван Иванович. — Ну, ободрал, царапинка, кожу ободрал, только и всего…
— А красное кругом — почему? — спрашивает Юрий.
— Красное хорошо. Если б синее было, тогда бы другое дело.
— А что, если б синее?
— Ну, тогда — гангрена.
— Недурно. Это, значит, антонов огонь?
— Да, антонов огонь.
— Так предупреди же! — волнуется Юрий Сергеевич.
— Предупредить невозможно.
— То есть как же это?..
— Ну скажи, не скотина ли Ванька, а? Доктор! Нет, правда, может начаться антонов огонь?..
— Если у тебя есть сахар, диабет, — я ведь не знаю, — то может быть антонов огонь.
И Юрий Сергеевич, налив в чай коньяк, посмотрел в мою комнату, где я снимал охотничьи сапоги.
— Нет, ты слышишь, что он говорит?
— Слышу, Юрий, слышу, — отвечал я из соседней комнаты. — Диабет — это не шутки.
— И я говорю. А ему хоть бы что. Хорош клинический врач!
Выйдя к приятелям, я старался помирить их.
— Пустяки, — говорю, — лицо у тебя, Юрочка, круглое, веселое. Живот, действительно, велик… Я, конечно, не знаю, но у кого сахар — диабет, те всегда раздраженные, нервные, ты же человек жизнерадостный, веселый.