«То было давно… там… в России…» - страница 36
Видно было, что свобода в кавычках ах как понравилась девицам. Одна горничная, Катя, очень милая и довольно развитая и добрая, забеременела. Оказался любовник женатый, вроде комиссара: отбирал хлеб, который в деревне ее был, где она была временно на побывке.
— Катя, — говорили ей ее родные, — у тебя были хорошие женихи. Что ж ты замуж-то не вышла? А вот этот-то, женатый, тебя бросил беременной.
— Нешто я знала, что он женатый. Он не говорил. Мне понравилось, что все же он какой ни на есть начальник.
* * *
Были дома с балконами. Ужасно не нравилось проходящим, если кто-нибудь выходил на балкон. Поглядывали, останавливались и ругались. Не нравилось. Но мне один знакомый сказал:
— Да, балконы не нравятся. Это ничего — выйти, еще не так сердятся. А вот что совершенно невозможно: выйти на балкон, взять стакан чаю, сесть и начать пить. Этого никто выдержать не может. Летят камни, убьют.
* * *
Алешка Орчека со станции Титлы, где недалеко от станции была моя мастерская, пришел ко мне и рассказывал:
— Когда я на Лубянке служил, послали нас бандитов ловить на Москву-реку. Они там у реки держались. Мы идем и видим: кто-то трое в водосток лезет, большая труба-то к реке. Мы туда. Да. Они в трубу залезли. Мы их оттуда за ноги. Ну, что смеху-то было.
— Ну, они, что ж, — спросил я, — ругаются?
— Чего тут. Смеху что… — и он смеялся. — Чего ж ругаться. Они мертвые ведь. Мы их в трубе наганами всех кончили.
* * *
Во время так называемой революции собаки бегали по улицам одиноко. Они не подходили к людям, как бы совершенно отчуждавшись от них. Они имели вид потерянных и грустных существ. Они даже не оглядывались на свист: не верили больше людям. А также улетели из Москвы все голуби.
* * *
На одном молодом адвокате из армян, на его шинели, вроде солдатской, были пришиты крючки металлические из толстой проволоки. Он, когда пришел ко мне, то на одном висел мешочек с мукой, на другом — картошка, на третьем — мясо лошадиное, ребра, кишки, какая-то требуха. И, взяв у меня картину для обмена на продукт, он ее тоже повесил на крючок и, уходя, прощался. Я спросил его:
— А чудно вы это придумали, крючки-то.
— А что? — спросил он. — Удобно, всем нравится.
* * *
У меня было кольцо — фальшивый бриллиант Тэта. Мой слуга, Алексей Кобарев, думал, что оно настоящее, и очень о нем беспокоился. Я понял, что он верит, что оно настоящее, и говорил ему, что оно стоит невероятно дорого. Он давал совет мне кольцо спрятать куда-нибудь подальше.
— А то, — говорит, — чего бы не было. Не убили бы.
Я говорю:
— Верно, надо убрать.
Когда поехал в деревню, я взял кольцо с собой. Думаю, променяю, может быть, дадут фунта два муки.
В вагоне я надел кольцо на палец. В вагоне ехало начальство, много солдат и еще пассажиров битком. Все обратили внимание на кольцо: прямо останавливались и замирали. Алексей Кобарев был в отчаянии и даже отошел от меня подальше. Ко мне подошел какой-то человек в черной кожаной куртке, при нагане. Посмотрел на кольцо, потом на меня, столкнул соседа, который сидел напротив, сел сам. Посмотрев пристально, сказал мне:
— Скажите, товарищ, рублей пять дали за кольцо?
— Нет, товарищ, — ответил я. — Я за него заплатил три рубля.
— Снимите, товарищ, — сказал он мне на ухо. — А то народ волнуется, думает, настоящее. А я-то ведь вижу.
* * *
Ехал в вагоне сапожник и говорил соседям:
— Теперь сапожки-то, чтó стоят. Принеси мне триста тысяч, да в ногах у меня поваляйся — сошью, а то и нет. Во как нынче.
* * *
Художник Машков на собрании свободных мастерских горел во время русской смуты невероятной энергией. Он кричал:
— Я рабочий. Я сам себе нужник чистил!
И при этом засучивал рукава.
— Я все могу! Я рабочий! Я и вагон могу раскрасить, и вывеску.
— А вот трамвай можете пустить, товарищ Машков? — спросил его один ученик. Машков молчал.
* * *
Один ученик мой пришел ко мне. Я в это время ел что-то за столом. Я пригласил его. Он, кушая, спросил меня:
— Что это за портреты у вас на стене висят?
Я говорю:
— Это неважные портреты. Моего деда один, а другой моей бабушки.
— А вот у вас нет портрета нашего наркомпроса, товарища Луначарского.
— Нет, — говорю я, — нет…
— А портрета Владимира Ильича, я вижу, тоже нету, — говорит он.
— Нет, — говорю я, — нету.
— А жаль, — сказал он, вздохнув. — Какие личности… Не мешало бы вам завести.
Выходя из-за стола, я говорю ученику:
— Товарищ ученик, вот мы поели, споемте теперь «Интернационал». Начинайте, товарищ.
Он молчал.
— Что же, — говорю, — вы не знаете.
Он робко ответил:
— Знаю немного, да не твердо.
— Ну, к субботе чтоб знали. Помните это. Прощайте.
* * *
Товарищ комендант дома Ильин, мрачный, пришел ко мне.
— Что, — говорит, — товарищ Коровин, жить нельзя боле. Хочу уходить.
— Что же такое? — говорю я.
— Ну что… воры, жулики все.
— Да что ж это такое?
— Тебя еще не обокрали?
— Не совсем, — говорю я. — Украли шубу и пальто.
— Это хорошо, — говорит комендант. — Высоко живешь. А я не знаю, как и быть. Деньги ведь у меня разные, казенные тоже… не держу дома: нельзя… Своруют.
— Кто же?
— Все, все… И жена, и дочь, и отец, и все, кто зайдет, — никому веры нет.
— Да что ты, Ильин… Это безобразие.
— Чего тут. Держу деньги, товарищ Коровин, веришь ли, в дровах, в стружках, в помойке или где под камнем, на улице… и то хоронюсь, ночью прячу, чтоб не увидал кто.