«То было давно… там… в России…» - страница 66

— Верно, был сторожем. Еще молодой вовсе, только из солдат пришел. Верно, тогда из Питера наезжал барин, — красивый. Панихиду служил в доме-то. Она-то, барыня, сзади пруда схоронена. Там и хрест ейный. Вот, помню, барин меня сторожем и нанял. Со мной в дом пришел. Долго стоял барин у пялец, поцеловал их! Ей-Богу! Тут-то, у пялец, гусар сабелью ей голову и отсек…

— Как голову отсек? Какой гусар?

— А такой. Давно было. Я еще махонький был. Сказывали, она, значит, барыня, была русская. А слюбилась с каким вельможей, сказывали, не русским. Муж-то про все и прознал. Муж-то, который в гусарах служил. Он и послал ее жить сюды, в дом. И жила она здесь в доме одна, а за ней глядела старуха. Барыня, значит, жила, вышивала на пяльцах, а старуха за ней глядела. Барыня, сказывают, и пела хорошо, горестно, про неправду и про горе лютое…

А он, муж-то ейный, самый тот гусар, однова и приехал сюда. Тихонько пришел и видит: она вышивает сердце на пяльцах. Он, знать, и подумал: «Она ему, полюбовнику, сердце на пяльцах шьет». Вынул он тут сабель, а-ан ей голову прочь и отсек. Его потом взяли, гусара. Начальства много наехало. Увезли, значит, гусара прямо в Сибирь.

— Послушай, Семен, да ведь верно… Верно, я сегодня смотрел в окно с террасы и видел, что на пяльцах сердце вышито. Это верно, я видел…

— Видел? То-то… Он ей голову сабелью прочь и отсек за эфто самое сердце…

Встреча

…Иду это я мостом через Клязьму, а из Боголюбова, вижу, едет на белой лошади мостом Катерина, купецкая дочь. Пасху крестила, к дому от утрени едет. И как поравнялись мы на мосту, я и говорю ей: «Катерина Васильевна, Христос Воскресе!» Она остановила лошадь и глядит на меня. «Воистину Воскресе», — говорит. Похристосовалась со мной, прямо губами целовала. И говорит мне:

— Сережа, вот что. Поедешь на ярмарку во Владимир, палатку держать, то я скажу отцу. Касимовский за меня сватается, богатый, вдовый, отец уговаривает… А он-то мне не люб, хуже нет! Ежели у тебя, Сережа, есть душа Божья, выручай меня, постарайся… Отведи как-нибудь его! Он на тракту касимовском трактир держит. Фураев он. Ох, горе мое! Отец за него идтить велит. Выручай, Сережа, Христос Воскресе!

И опять поцеловала меня.

— Прощай, — говорит, — никому ни гу-гу. Твоя я буду. Доставай меня, ты по сердцу мне, Сережа. Выручай, будь смелым.

И поехала по мосту.

А я пошел к дому и чую, что в меня сила вошла и такая радость, сам не пойму, что! Перешел я мост, обернулся: синяя Клязьма — весна! — а за нею далеко дорога вьется. И вижу я ее возок, платок красный и пасха белая, святая, на руках у нее. Солнышко осветило ее. И она смотрит, и увидела меня далече, и рукой мне машет, и такая радость вошла в меня! Снял я картуз и кланяюсь ей, говорю про себя: «Катерина Васильевна, Катюша, люблю я тебя, вот так люблю, и вот радость во мне, сила какая-то. Чисто я сверх земли хожу». А отец-то ее меня прогонит. Кто я, иконостасчик, резчик… Скажет: куда ты лезешь, неровня? Да и сирота я. Одна сестра, и то малолетка, десяти годов.

Пришел я домой, взял сумку, положил туда хлеба да творожников, надел сапоги простые и говорю хозяину:

— Прощай, Иван Васильич. На всю Пасху пойду гулять во Владимир. Без меня хороводы в Боголюбове пусть ведут. Без меня пусть запевают. Охота погулять, поглядеть на город.

А сам думаю про себя: «Пойду на Касимов тракт. В трактир».

— Если ты чего-то затеял, паря, — засмеялся хозяин. — Ох, и глаза у тебя чего-то горят! Не приметил ли ты такую-какую?..

Иду это я долго. Много селений прошел. Весна, Пасха. Гулянье в селах. Пьяные, а мне все равно — мимо иду. И вот леса поначались — большие, муромские. Заночевал я в лесу. Развел тепленку и греюсь, лежу около. И вот птицы поют. И так к ночи одна жалостно да сладко поет, будто мне про Катерину выщелкивает: «Купецкая дочь! Купецкая дочь! Неровня! Неровня!» А я только ее и вижу. Вот-вот около она меня. Говорю сам с собою: «Катерина Васильевна! Как я люблю тебя! Христос Воскресе!»

Уснул это я. Только слышу, меня кто-то толкает в плечо. Смотрю — а предо мною стоит этакой человек, молодой, роста большого, черные кудрявые волосы и ружье за спиной. Глазищами водит да, зычно смеясь, говорит мне:

— Ты почто здесь, бродяга, шляешься? Чей ты?

А я ему в ответ говорю:

— Дорога никому не заказана. И почто мастера бродягой звать? Ты сам, может, бродяга.

Он сел около костра. Глядит на меня, смеется. И говорит:

— Деньги у тебя есть?

— Деньги? Ну, какие деньги у мастера… Хоша есть малость — а почто тебе знать?

— А какой ты мастер? — спрашивает. — И куда идешь?..

— Резчик, — говорю, — а иду на Касимов.

— Вот дура, — говорит мне встречный. — Это не та дорога. Пойдем вместе, я тебе покажу.

— Ладно, — говорю, — а вы кто будете?

— Охотник, — говорит.

— А отчего это вы ночью? Заплутались, что ли?

— Нет, — смеется. — Я охотник по карманной дичи, по дуракам. Вот что, вижу я, ты молодец смелый и смышленый. Сослужи мне дело. Надо мне одного здесь человека попугать да поучить малость и денег у него взять. Это как раз на Касимовском тракте. Но одному мне опасно. Охрану он держит, и оружие у него есть. Придумал я к нему ход, но сподручного нет. Растерял я команду, забрали их. Потому дураки, пьянствуют!.. Сволочь все. Не слушаются.

Смотрю это я на него: парень в сажень роста. Ну, и глаза чисто у быка. И думаю: «Не Чуркин ли это разбойник? Его никак взять-найти власти не могут. Он это!» Спросил я его:

— А послушай, друг, а не Чуркин ли ты?

А он мне в ответ:

— А что, ежели б да? А тебе-то что? Я ведь мастера не обижу, еще помогу. Чего ты глядишь?