С людьми древлего благочестия - страница 25

Этот жестокий обычай доходит в некоторых случаях до неописанного бесчеловечия. Лет шесть тому назад я служил в одной торговой компании, имевшей дела по всему Поволжью от Астрахани до Рыбинска и далее по Мариинской и Тихвинской системам до Петербурга. Три года я провел в беспрерывных разъездах по делам моих доверителей, беспрестанно сталкиваясь с различными людьми, между которыми было очень много староверов. Один раз, именно лет шесть или семь назад, я выехал из Москвы в Пензу с двумя попутчиками: саратовским купцом и одною молоденькою провинциальною актрисою. Дело было зимой, так после Николы, а уж были ухабцы. Ехали мы в рогожном возке, купленном нами сообща в Москве. По моим делам и делам купца нам выпадало ехать по рязанскому тракту, а актрисе было все равно, она с нами не спорила. Мы и поехали на Рязань, на вольных. Едем ночью, мороз сухой, ночь светлая, дорога натертая, — славно. А уж, я говорю, местами были ухабцы и таки раскатисто становилось. В одном таком-то местечке возок наш со всего разбега бух в ухаб, а оттуда прямо в раскат, да полозом о мерзлый гребень раската, — так двух копыльев как и не было. Неприятное дело! Дотащил нас ямщик до первой деревни и стой: чиниться нужно. Деревня была раскольничья: жили в ней федосеевцы. Деревенька так не очень большая, и дворов постоялых в ней всего один был, потому что упряжка тут по расстоянию выходила как-то неловкая: оттуда близко, и отсюда недалеко; извозчик все и минует. Остановились мы на квартире: комната теплая, но с угарцем, однако ничего. Я с купцом пошел рядиться в кузницу и с плотником, а попутчица наша стала хлопотать о чае. На дворе был час четвертый утра, и деревня уж встала. Люди древлего благочестия, видя нашу беду неминучую, содрали с нас за копылья и рванку цену христианскую: шесть целковых заломили и на том стали; но обещались к вечеру отпустить в лучшем виде. Дали мы шесть целковых за рублевую работу и начали выгружать возок, который нужно было опрокинуть, чтобы вдолбить копылья, а тем временем и чай поспел у актрисы. Уселись мы и благодушествуем, а за дощатой перегородкой комнаты кто-то все: ох да ох. Голос слышно женский.

— Чтой-то у вас больная, что ль? — спрашиваю бабу, пришедшую за самоваром.

— Больная, батюшка.

— Что ей?

— Господи ее знает.

— Зашиблась что ли?

— Н… нет, — так должно не по себе.

Ну, не по себе и не по себе.

Улеглись мы на диванчиках спать со скуки. А больная все ох да ох. Уснули, или по крайней мере я уснул и даже крепко уснул.

Вдруг слышу стоны раздирающие. Как заведет баба одно ойййй, так и конца этому ой не дождаться. Вскочил я, смотрю, а актриса наша надо мной стоит и трясет меня за плечо. «Встаньте, — говорит, — слышите, какое терзание!»

— Что это? — спрашиваю.

— Не знаю, — это уж с час идет, и все хуже и хуже.

— Что ж такое? умирает она?

— Мне кажется, она в муках, родит она, кажется.

— Ну что ж, — говорю, — делать, тут ничем не поможешь.

— Да чего, — говорит, — не поможешь, она ведь одна там мучится.

— Как одна?

— Одна. Я не спала, не могла заснуть, я все слушала: никого возле нет.

Я сейчас бабу, что самовар приносила.

— Кто у вас тут? — спрашиваю ее.

— То-то, — говорит, — я говорила, не пущайте заезжих, не пущайте, баба совсем рассыпалась, как можно! а нет-таки по-своему, — пустили: вот тебе и дело.

— Какое дело?

— Да ишь, ни вам упокою, ни ей.

— Да она с кем у вас там рожает-то?

— С кем же ей рожать? Одна рожает.

— Отчего же вы бабки не позовете?

— Да бабка-то есть тут одна, да далече, послали за ней с час места будет, да вряд застанут, много у нее повою по округе.

— А ближе нет другой!

— Нетути, — у нас на деревне нетути: наши этим не займаются.

— Так вы хоть семейских кого послали бы к ней. — А роженица за перегородкой так и воет.

Баба подперлась рукой, задумалась и пошла к двери.

Купца нашего не было; он пошел в кузню. Мы с попутчицей сели и, слушая невыносимые стоны одинокой роженицы, рассказывали друг другу разные, известные нам случаи беспомощности больного сельского люда. Так прошло опять с полчаса. Роженица стала вскрикивать еще страшнее, да так, что уж вскрикнет, но на половине звука как-то голос у нее оборвется и замрет, и только по трескучему скрипу кровати слышно, как она дергается, закусив зубы, в жестоких муках.

Не выдержал я, пошел в избу. В избе только одна та же самая баба печку загребает.

— Что же, — говорю, — никто не идет к роженице?

Баба взглянула на меня и, продолжая загребать жар, проговорила: «Да кому идти-то, молодец?»

— Бабы где ж?

— Да нетути баб.

— Совсем в семье и баб нет?

— Нетути.

— Ну сама иди.

— Я боюсь.

— Ну соседку попроси какую-нибудь.

— Гм!

— Что?

— Так тебе и пойдет суседка-то! держи, малый, шире.

— С чего не пойдет?

— А не пойдет, да и сказ весь.

— Где же сожитель-то ее?

— Со двора уехал.

Вернулся я в горницу и рассказал все актрисе. Барыня моя вскипела.

— Ах, Господи! — говорит. — Да я пойду, попросите ее, чтоб меня пустила к ней, я не боюсь.

Я опять пошел в избу и говорю, что вот наша барынька хочет помочь.

— Она бабит, что ль?

— Бабить, — говорю, — не бабит, а все лучше как одной мучиться.

— Это что говорить, знамо, что лучше; все же живой человек.

— Ну то-то, — проводи-ка ее.

— Сичас, сичас.

Баба сняла с запечка маленький ключик и пошла впереди меня.

— Это она у вас заперта?

— Заперла я ее, родимый, чтоб собака как не вскочила к ней.