Том 5. Очерки, статьи, речи - страница 94

Какие же выводы? Вывод тот, что русский писатель по-прежнему один, может быть гораздо более один, чем во времена кружков Белинского и Станкевича. И всегда это сказывается особенно ярко в ту минуту, когда начинают толковать о «дифференциации», предполагающей наличность «станов».

Станов у писателей нет, есть отдельные писатели и есть кружки. Из первого факта выходит ряд ничем между собою не связанных, но значительных произведений, вроде «Исповеди» и «Огненного ангела»; из второго факта давно уже не выходит ничего, кроме разложения и вреда, и потому надо желать окончательного распадения всяких кружков и истребления литературной кружковщины.

Общение же между писателями русскими может устанавливаться, по-видимому, лишь постольку, поскольку они не писатели, а общественные деятели, собутыльники, кошкодавы, что угодно. Русские же символисты, андреевцы, арцыбашевцы — все это решительно понятия нереальные, нагоняющие лишь смертельную скуку.

5. Тройка

Я вовсе не претендую даже на правильность направления этих сотен беспорядочно набросанных вопросов. Все дело в том, чтобы они «возникли из небытия», чтобы они были поставлены и не замолчаны. Вопрос всегда есть как бы молния, озаряющая настоящее, но только настоящее. В следующий момент должно возникнуть уже разрешение его; и лучше неверное разрешение, чем молчание. То, что стоит неотступно перед чувством и разумом, потребует наконец своего разрешения — волей.

Если мы опустим на минуту медленный занавес над тревожным и блистательно-пестрым действием, уже не видно будет непрестанной суетни царей, шутов и солдат, уже не раздразнит взора бесконечная пестрота их одежд и распрей. Будет слышен только несмолкаемый гул, с преобладанием одной какой-то все возрастающей ноты.

Когда Гоголь опустил занавес над действием своих «мертвых душ», он услыхал возрастающее бормотание бубенцов, далекий топот и крики ямщика — лёт бешеной тройки, «вдохновенной богом».

«Русь, куда ж несешься ты? дай ответ. Не дает ответа. Чудным звоном заливается колокольчик; гремит и становится ветром разорванный в куски воздух».

Среди суеты и многолюдства нам надо иногда опускать занавес, прислушиваться к тишине, внимать приближению бога, вникать в разрастающиеся звоны набегающей тройки, благодатной, сходящей на нас красавицы — России:


Так и ты, встречая бога,
Сердце, стань… Сердце, стань…


У последнего порога,
Сердце, стань… Сердце, стань…


Жертва, пей из чаши мирной
Тишину, Тишину! —


Смесь вина с глухою смирной —
Тишину… Тишину…

Ноябрь 1908

Ирония

Я не люблю иронии твоей.

Оставь ее отжившим и нежившим,

А нам с тобой, — так горячо любившим,

Еще остаток чувства сохранившим, -

Нам рано предаваться ей.

Некрасов

Самые живые, самые чуткие дети нашего века поражены болезнью, незнакомой телесным и духовным врачам. Эта болезнь — сродни душевным недугам и может быть названа «иронией». Ее проявления — приступы изнурительного смеха, который начинается с дьявольски-издевательской, провокаторской улыбки, кончается — буйством и кощунством.

Я знаю людей, которые готовы задохнуться от смеха, сообщая, что умирает их мать, что они погибают с голоду, что изменила невеста. Человек хохочет, — и не знаешь, выпьет он сейчас, расставшись со мною, уксусной эссенции, увижу ли его еще раз? И мне самому смешно, что этот самый человек, терзаемый смехом, повествующий о том, что он всеми унижен и всеми оставлен, — как бы отсутствует; будто не с ним я говорю, будто и нет этого человека, только хохочет передо мною его рот. Я хочу потрясти его за плечи, схватить за руки, закричать, чтобы он перестал смеяться над тем, что ему дороже жизни, — и не могу. Самого меня ломает бес смеха; и меня самого уже нет. Нас обоих нет. Каждый из нас — только смех, оба мы — только нагло хохочущие рты.

Это — не беллетристика. Многие из вас, углубившись в себя без ложного стыда и лукавства, откроют в себе признаки той же болезни.

Эпидемия свирепствует; кто не болен этой болезнью, болен обратной: он вовсе не умеет улыбнуться, ему ничто не смешно. И, по нынешним временам, это — не менее страшно, не менее болезненно; разве мало теперь явлений в жизни, к которым нельзя отнестись иначе, как с улыбкой?

Много ли мы знаем и видим примеров созидающего, «звонкого» смеха, о котором говорил Владимир Соловьев, увы! — сам не умевший, по-видимому, смеяться «звонким смехом», сам зараженный болезнью безумного хохота? Нет, мы видим всегда и всюду — то лица, скованные серьезностью, не умеющие улыбаться, то лица — судорожно дергающиеся от внутреннего смеха, который готов затопить всю душу человеческую, все благие ее порывы, смести человека, уничтожить его; мы видим людей, одержимых разлагающим смехом, в котором топят они, как в водке, свою радость и свое отчаянье, себя и близких своих, свое творчество, свою жизнь и, наконец, свою смерть.

Кричите им в уши, трясите их за плечи, называйте им дорогое имя, — ничто не поможет. Перед лицом проклятой иронии — все равно для них: добро и зло, ясное небо и вонючая яма, Беатриче Данте и Недотыкомка Сологуба. Все смешано, как в кабаке и мгле. Винная истина, «in vino Veritas» — явлена миру, все — едино, единое — есть мир; я пьян; ergo — захочу — «приму» мир весь целиком, упаду на колени перед Недотыкомкой, соблазню Беатриче; барахтаясь в канаве, буду полагать, что парю в небесах; захочу — «не приму» мира: докажу, что Беатриче и Недотьжомка одно и то же. Так мне угодно, ибо я пьян. А с пьяного человека — что спрашивается? Пьян иронией, смехом, как водкой; так же все обезличено, все «обесчещено», все — все равно.