Том 7. Дневники - страница 28

Мария Павловна — совсем другая, чем осенью, — необычайно красива и торжественна. Братья с женами, «молодые друзья» Жени, мы с мамой и Любой.

Ни с кем ничего не договорить, устал, сплю плохо, дилетантски живу, забываю и письмо Клюева; шампанское, устрицы, вдохновения, скуки; не жалуюсь, но и не доволен.

С Любой помирились.

Сегодня иду к Поликсене Сергеевне.

Шатания по букинистам.

* * *

Поликсена Сергеевна больна, лежит (простуда, как всегда, соединилась с болью сердца). Мама там. Сидел с Натальей Ивановной Манасеиной, Карриком, Форш, Беляевской и Марией Павловной.

Вечером — возбуждение, слоняюсь по всему городу.


17 декабря

Сегодня — расстроен. Третьего дня — мучительно. Вчера вечером — А. П. и Е. А. Ивановы, а после них до 5-ти часов утра разговор с Кузьминым-Караваевым. О том, что «пора» (и он). Злой, тяжелый, достоевщина, «ах, этот М., этот ц.». Еще испытывать его, — а он думает, что он меня. «Борьба нераздельна с убийством» и «инок несовместим с воином» — два вполне непонятных мне…

Сегодня утром — денежное, тяжелый голос Васи Менделеева, Люба расстроена. Куда бы съездить отдохнуть?

Третьего дня читал рассказы офицеров о турецкой войне — мерзость и скука, но лучше Л. Андреева.

Отмахиваюсь, отписываюсь, пойду в ванну.

Писал Клюеву: «Моя жизнь во многом темна и запутана, но я не падаю духом».

Женщины (как-то «вообще»).


18 декабря

У Любы сидит Муся. Я ничего не имею против Муси в частности, но боюсь провокации. Горько услышать или увидеть что-нибудь самое преступное, низкое, желтое, сытое — в той семье, в той крови, от которой я оторвал Любу. Особенно горько теперь, когда ненавидишь кадетов и собираешься «ругать „Речь“», когда не любишь Л. Андреева… когда лучшие из нас бесконечно мучатся и щетинятся (Боря, Ремизов), когда такой горечью полыни пропитана русская жизнь.

Сегодня дочитал наконец этот скучный, анархический, не без самодовольства, хоть и с добрыми намереньями, плохим из рук вон языком написанный, роман Андреева. Только места об измене как-то правдивее, но все — такая неприятная неправда, надоедливо разит Чулковым. Рядом с этим «шиповники» (на втором месте обложки, и буквы помельче, и имя без отчества) поместили рассказ Ремизова — до слез больной; пустяк для него, но в тысячу раз больше правды (и больше потому влияния, света), чем в Андрееве; тем больнее и здесь уловить тень неправды, которая бременем легла на русскую литературу. Алексей Михайлович боится этой неправды, у него она пройдет, Л. Андреев лезет в нее, как сытый и глупый; и куда пойдет его сила, его талант? Страшная, тягостная вещь — талант; может быть, только гений говорит правду; только правда, как бы она ни была тяжела, легка — «легкое бремя».

Правду, исчезнувшую из русской жизни, — возвращать наше дело.

Я вышел все-таки, сидел с Мусей, и провокации не было. Она изменилась, похорошела еще.

* * *

Пришел Кожебаткин, принес четыре экземпляра только что вышедшей «Нечаянной Радости». Говорил много о Сереже — его положение еще серьезнее, чем я думал.

Сегодня — первый большой мороз, сейчас (вечер) понесу книгу маме. — Очень уютно провел вечер с мамой и Францем.


22 декабря

Последние дни были печальны и мрачны для меня. Холода и оттепели. Мама была у меня два дня подряд. Какое-то интервью — к счастью, по почте. Письма тети Сони ко мне и Марьи Павловны к маме — светлые места.

Скончалась мать В. Ф. Коммиссаржевской. Вчера Люба была на открытии Менделеевского съезда (на телеграмму Кассо — молчание с присвистом. Замечательная речь Умова).

Надо писать для «хроники Мусагета». Покупка книг у букиниста.

Вечером говорил по телефону с З. Н. Гиппиус, от которой получил письмо; с Пястом, который пришел, и с В. Е. Копельман (о сборнике в пользу голодающих).

С Пястом говорили до 3-х часов. О сборнике — для помещения «Чина моей жизни» (ссора Ремизовых с Гуро, желание Аничкова издать его, отношение Бори — его молчание, что поместить на первом месте). О «России» (разговор Пяста с Адриановым обо мне и др. Будто мы силимся навязать России то, что для нас стало прошлым и ненужным — это Куликово поле! Пяст соглашался с Адриановым…).

Tat twam asi — Пяста [все это — ты (я)],Вячеслава Иванова (ты еси). О «ступенях посвящения».

Мое: с запада и с востока блаженство — там не пути, но разветвления наших путей. С запада — горький запах миндаля, с востока — блаженный запах дыма и гари. Слишком большие уклонения, извивы пути (всепонимание, вселюбовь) создают холодный ужас (Баратынский, Тютчев), безумие (иногда до сумасшествия).

Больно, когда падает родная береза в дедовском саду. Но приятно, СЛАДКО, когда Галилея и Бруно сжигают на костре, когда Сервантес изранен в боях, когда Данте умирает на паперти.

Приходит возраст (в свое время), когда всепонимание само прекращается, когда над бедным шоссейным путем протягивается костяной перст, и черную рясу треплет родной ветер. Потом — проходит и родное (родина)… Всякому возрасту — свое время.

«Вся пройденная прейдет».

Шаловливая Любочка вечером смотрела на Менделеевском съезде цветную фотографию Прокудина-Горского.

На древний запад, на кривой ятаган востока мы смотрим, как на блаженную мерцающую красным светом α Ориона (Бетейгейзе).


23 декабря

Я пробыл у Мережковских от 4 до 8, видел и Зинаиду Николаевну, и Мережковского, и Философова. Согласен во многих думах с Зинаидой Николаевной (она велела записать о сходстве дум об «общественной бюрократии» — М. Ковалевский и др.). Так же — полное, «умилительное» согласие относительно «Сашки Жегулева» и автора его — «властителя современных дум». Что это — «вкус» или больше вкуса? Долгий спор. Я читал письмо Клюева, все его бранили на чем свет стоит, тут был приплетен и П. Карпов. Будто — христианство «ночное», «реакционное», «соблазнительное». Добролюбов и Семенов — высшие аристократы (Философов). Эстетизм мой (Философов). Все это не было мне больно, но многословие, что-то не то, или я действительно не понимаю какого-то последнего у Мережковских, если есть что понимать, если «их трое» — реальность, если они действительно бескорыстны.