Том 9. Критика и публицистика 1868-1883 - страница 64
— Однако ж до сих пор ведь никто ничего не дал? — возразила моя подруга.
— Конечно, не дал, но из этого не следует, чтобы не могли дать. А как заведете общество, так наверно уж не дадут.
— Ну, это еще бабушка надвое сказала, — отвечала она, — а ты все-таки со мною поедешь.
«Вот тебе и попал, — подумал я, отправляясь в свой кабинет. — Что тут будешь делать? Отказаться — нет никакой возможности. Заедят, со света сживут женщины. Ехать в собрание? Но ведь там, верно, человек двадцать, пожалуй, тридцать будет. Уж самый факт подобных собраний есть вещь незаконная. А там разнесется молва, что был в собрании, следовательно, рассуждал… затевал нечто, положим, законное, но… следовательно, все-таки человек некоторым образом недовольный, протестующий. И зачем это они у нас женское образование какое-то выдумывают? тут надобно бы и мужчин-то разучить, чтобы не высокоумствовали!»
Просто досада меня взяла; веселого расположения духа как не бывало. В то время, на беду мою, как раз шасть в двери Федя Горошков.
Федя Горошков мужчина лет сорока пяти, неуклюжий, длинный, как верста, желчный, ничего не делающий, но уверяющий всех, что он по горло завален работою и не знает отдыха. С утра до вечера он проводит время в том, что собирает разнообразные городские сплетни, преимущественно имеющие политический оттенок, разработывает их по своему вкусу и в украшенном и дополненном виде разносит по своим знакомым под названием новостей. Так как он темперамента меланхолического, то подбор новостей делает обыкновенно в печальном роде. Если вы находитесь в веселом настроении духа, он своею беседою непременно нагонит на вас тоску и скуку; если же вы и без того невеселы, тогда боже вас упаси от беседы с ним. В прежние времена, находясь в таком почтенном возрасте, Федя Горошков давно, конечно, понял бы, что он не более как сплетник, но в наше прогрессивное время он остается в том убеждении, что носит в душе своей Weltschmerz, и почитает себя политическим деятелем.
— Слышали вы новости? — спрашивал Федя Горошков, вваливаясь в мой кабинет.
— Какие новости? — говорю я.
— Аресты, батюшка, аресты, да ведь какие аресты! Уж тысячи три человек взято!
— Полно вам вздор говорить. Арестовано каких-нибудь человек десять, много пятнадцать, а вы валите целые тысячи! Да и какое нам дело до этих арестов?
— Вам-то какое дело?.. Как?.. Вы литератор — и вам нет дела?! Ну, нет, вы этого не говорите. Я вам историей докажу…
— Какой вы мне это историей докажете? — говорил я, чувствуя справедливость его слов и внутренно труся, но храбрясь. — Историей, конечно, реакций?
— Та, та, та, — продолжал безжалостный Федя Горошков, не примечая моего смущения, — положим, что и историей реакций. А как вы узнаете, что̀ теперь такое у нас: прогресс или реакция?
— Уж, конечно, не реакция, — пробормотал я.
— Гм, нет, — начал снова Федя Горошков. — А слышали вы, что Белоголового арестовали?
— Вздор, вздор, — отвечал я. — Я вчера видел Белоголового.
— Ну да, вчера вы видели, а сегодня в ночь взяли; и всех студентов, исключенных по истории Полунина, взяли, и самого даже Полунина взяли.
— Полунина-то зачем же? — спросил я, невольно улыбаясь.
— А для полноты сведений, — отвечал, не запинаясь, Федя Горошков.
— А слышали вы? — начал он снова…
Вестей, вроде представленных мною, рассказал мне Федя Горошков с три короба и, прощаясь, несколько раз повторил мне: «Нет, вы будьте поосторожнее, пообыщитесь; не ровен случай». Все, что говорил Федя Горошков, было или просто нелепо, или невероятно, или сомнительно; рассуждения и соображения его были глупы, но когда человек находится под влиянием паники, его легковерие быстро возрастает, и всегда в обратном отношении к здравому смыслу. Он делается способен скорее поверить вещи самой нелепой, нежели тому, что естественно и очевидно. Так было и со мной. Я понимал всю несостоятельность речей Феди Горошкова, мог доказать нелепость, невероятность или сомнительность каждой его сплетни, видел глупость его соображений, а вместе с тем мне невольно думалось: «А ведь почему-нибудь говорят же? Кто ж его знает, что̀ может быть?» В ушах у меня постоянно звучали прощальные слова Феди Горошкова: «Нет, вы будьте поосторожнее, пообыщитесь; не ровен случай». Сначала я старался отогнать их от себя, но напрасно; они то и дело завладевали всеми моими мыслями, так что я стал привыкать к ним, вдумываться в них и, наконец, порешил: «Почему же и не самообыскаться? Самообыскание есть ведь только восполнение самоиспытания, и восполнение некоторым образом даже необходимое».
Но здесь мне предстоял трудный подвиг. Мне не хотелось о своем намерении самообыскания говорить жене. Потому что, как хотите, неловко как-то сказать жене или кому бы ни было, что я хочу обыскивать сам себя, или, что то же, хочу сам обыскивать свою квартиру. А между тем самообыскание нужнее было скорее всего для моей жены, чем для меня. Меня мало вообще интересовали разные запрещенные политические редкости, а она была неравнодушна и к сочинениям заграничной печати и к карточкам великих, но запрещенных людей.
Жена моя прекрасная, цельная натура. В ней нет того раздвоения, к которому мы привыкаем с самых ранних лет. Она не разделяет мысли от слова, слова от дела; что̀ она раз признала честным и хорошим, от того никогда не отречется, даже притворно, напротив, будет отстаивать всеми силами везде и всегда. Для истины всякая аккомодация к существующему положению дел, по ее убеждению, унизительна и преступна. Чем пламеннее делается натиск на то, что она привыкла считать честным и хорошим, тем суровее дает она отпор, невзирая ни на какие лица и обстоятельства. Это качество я глубоко ценю и уважаю в ней. Но читатель, знающий наши общественные отношения, согласится, что бывают случаи, когда означенное качество может причинять большие беспокойства.