Том 2. Сумерки духа - страница 93

– Нет, я приеду, – повторила она с тоской, завернулась в серенькую ротонду и пошла к выходу.

Звягин не посмотрел ей вслед.

Резко ударил второй звонок. Кто-то пробежал по платформе, кто-то закричал. Все задвигались усиленнее. Поцелуи, поцелуи, тонкие женские голоса, обычные восклицания… и толпа провожающих в вагоне поредела. Стало выясняться, кто где сидит, сколько человек едет. Третий звонок, длинный и убедительный, опять чьи-то неистовые, дамские, спорящие крики, журчащий свисток кондуктора, свист локомотива – и поезд неловко, с толчком, двинулся. Медленно поплыли мимо полузамерзшего окна желтые, плохо освещенные стены вокзала под темным навесом, черная толпа глазеющих людей, шапка жандарма, стоящего у самого окна, артельщики, тележки для багажа… Поезд шел все скорее, платформа кончилась, замелькали далекие огни города. Колеса отбивали свой скучный такт, однообразный – и бесконечно разнообразный, потому что все мысли могут бежать под этот стук, все стихи подходят под этот размер.

В тусклой мгле вагона двигались люди, размещаясь, устраиваясь. Рядом со Звягиным, у окна, на довольно длинной скамейке, оказалась пожилая дама с равнодушным, скорее злым, чем добрым лицом. Она везла в Москву свою, очевидно, родственницу, молодую, больную, которую как-то удалось пристроить одну на противоположной скамье. При свете дрожащего пламени свечи Звягин видел белые подушки у окна, разметанные волосы, темные и густые, и узковатое, бледное лицо с полузакрытыми глазами. Тетка сердито прикрывала больную и ворчала:

– Придут, непременно придут и сядут. Ты уж, Леночка, и не рассчитывай спать. Это и думать нечего. Я прикурну немножко, видишь – я тебе всю скамейку отдала, ты именно теперь старайся спать, пока не сели на станциях…

Больная беспокойно перекладывала голову и порою слегка, чуть слышно, стонала. Потом с ней сделался припадок кашля. Пожилая родственница дала ей каких-то капель. Кашель прекратился, но больная не засыпала. Щеки ее розовели. У нее начиналась лихорадка.

За высокой спинкой скамьи, в углу вагона, слышался басистый хохот, какие-то шуточки и звон шпор: ехали господа офицеры. А наискосок от Звягина, в другом углу вагона, расположился священник в коричневой, замызганной рясе с целым ворохом цветных подушек. Священник был, очевидно, не из бедных и старую рясу надел только для дороги. Масляные волосы были заплетены тщательно, лицо выражало достоинство и важность. Против него устроился, между какими-то юркими маленькими человечками, господин сухой, с заостренным носом, сгорбившийся, необычайно желчный. На коленях он держал собаку, щенка, пестрого фокстерьера с обрубленными ушами.

Кондуктора обошли вагоны с фонарем. Все, кто мог, стали устраиваться на ночь.

– О Господи, Господи! Помилуй мя, Господи, защити и помилуй! – вкусно и сочно зевнул священник, взбивая свои разноцветные подушки. И вдруг заговорил другим тоном, негодующим, возмущенным:

– Что это? Что это у вас, господин? Это пес у вас на руках? А я-то, грешный, и не заметил. Вы его полой, что ли, прикрыли. Пес! Как угодно, я с псом не могу. На ночь, с псом! Не угодно ли, господин, этого пса в собачий вагон. Какие беспорядки нынче на железных дорогах!

– У меня на собаку билет есть, – возразил желчный господин очень тихо, видно сдерживаясь. – Могу его показать.

– Как, чтобы собаку, пса поганого, в пассажирский вагон? Я не могу. Нет таких порядков. Если пассажиры протестуют, вы обязаны убрать пса. Я протестую. Уберите, уберите пса!

Он протянул толстую руку с волосиками на пальцах к пестрому терьеру. Собака зарычала.

– Тьфу, тьфу, – заплевался возмущенный священник. Кровь у него прилила к лицу. – Пакость какая! Да я к обер-кондуктору, к обер-контролеру…

– Напрасно горячитесь, батюшка, – по-прежнему тихо, но ядовито произнес желчный господин. – Собака моя при мне останется. Не извольте даром кровь портить. У меня разрешеньице есть для собачки.

Батюшка окончательно побагровел:

– Как? Как? Какое разрешенье? Для псов разрешенье? Да вы… Да позвольте вас спросить, кто вы такой? Я священнослужитель… я имею право требовать. А вы… Кто вас знает, кто вы? У вас, с позволения сказать, и облик не христианский. Вы святыню нашу не уважаете. Вы, может быть, из жидов, извините меня за прямоту. Я же не могу допустить, ежели человек, подобный вам, подобное творит…

– Позвольте, позвольте, батюшка, – с прежней язвительностью перебил господин. – Вы изволили упомянуть мой облик, назвали меня нехристианином, даже жидом – и, заметьте, не евреем, а жидом, то есть оскорбительным для еврея, каким вы меня почитаете, словом. Вы желали показать, что гнушаетесь мною, не так ли, батюшка? Еврей ли я или нет – это к делу не идет. Замечу одно, что будь я и евреем, я этого не стыдился бы. А не помните ли вы, батюшка, такой текст: «Несть бо эллин и несть иудей»… Изволите знать этот текст?

Батюшка, забыв пса, бросился в жаркий спор о текстах, о словах. Желчный господин с собакой оказался начетчиком первой руки, сыпал текстами, указывал страницу и строку… В спор вмешались и другие пассажиры, но желчный господин шутя побеждал всех, отчеканивая слова текстов и сопровождая тексты самыми подробными толкованиями.

Звягин сначала прислушивался к разговору, потом перестал, до него долетали только отдельные слова и восклицания. Колеса мерно громыхали, пламя свечи прыгало, неприкрепленная занавеска правильно качалась. Пожилая дама рядом со Звягиным заснула, обернув голову платком и оттеснив соседа к краю.

Больная то дремала, то стонала. Румянец на щеках разгорался. Лицо приняло почти здоровый вид. Звягин смотрел – и она казалась ему красивой. Черные волосы, слабо вьющиеся около смуглого лица, большие темные глаза, теперь закрытые, порой напоминали ему кого-то, он не хотел и мысленно назвать кого, и чем дольше он смотрел сквозь мглу спертого вагонного воздуха, сквозь собственную усталость и дремоту, тем ярче и мучительнее ему казалось сходство.