Данте - страница 34

Прежде, в отечестве, когда делал долги, только концами зубов покусывала, как бы играючи, а теперь всеми зубами впилась, вонзила их до крови.

Данте знает, конечно, что есть две Бедности: «Прекрасная Дама», gentile Donna, св. Франциска Ассизского, «супруга Христова», та, что «взошла с Ним на крест, когда Мария осталась у подножия Креста», — и другая, «хищная Звериха», «древняя Волчица»: грешная бедность — волчья жадность, волчья зависть. «Холодно-холодно! Голодно-голодно!» — воет она, и этой страшной гостье «никто не открывает дверей охотно, так же как смерти». Знает Данте и то, что от внутренней силы каждого зависит сделать для себя бедность благословением или проклятием, славой или позором; победить ее или быть побежденным.

«Блаженны нищие, ибо их есть царство небесное» — это легко понять со стороны, для других; а для себя — трудно; чтобы это понять и сделать (а не сделав, не поймешь), надо быть больше, чем героем, — надо быть святым. Как приняли бы и вынесли бедность даже такие герои, как Александр Великий и Цезарь, еще большой вопрос. Данте был героем, может быть, в своем роде, не меньшим, чем Александр и Цезарь, но не был святым. Самое тяжкое для него в бедности то, что он побежден ею внутренне, унижен перед самим собой больше, чем перед людьми. Медленно растущим гнетом бедности раздавливается, расплющивается душа человека, как гидравлическим молотом. В мелких заботах бедности даже великое сердце умаляется, крошится, как ржавое железо или выветрившийся камень.

Чувство внутреннего бессилия, измены и лжи перед самим собою, — вот что для Данте самое тяжкое в бедности. Благословляет бедность в других, а когда дело доходит до него самого, проклинает ее и запирает от нее двери, как от смерти. В мыслях, «древняя Волчица» есть, для него, проклятая Собственность, Богатство; а в жизни, — Бедность. Одно говорит, а делает другое; думает по-одному, а живет по-другому. И если чувствует, — что очень вероятно, — это противоречие, то не может не испытывать тягчайшей муки грешной бедности — самопрезрения.

Судя по тогдашним нравам нищих поэтов, Данте, может быть не слишком усердствует, когда, стараясь отблагодарить своих покровителей за бывшие подачки и расщедрить на будущие, славит в «Чистилище» кошелек великолепного маркиза Маласпина, более щедрый для других, чем для него; или когда, в «Раю», прапрадед Качьягвидо обнадеживает его насчет неслыханной щедрости герцога Веронского:


Жди от него себе благодеяний,
Затем, что судьбы многих, в скорбном мире,
Изменит он, обогащая нищих.

Данте мог презирать такие клеветы врагов своих, как бранный сонет, в котором один из тогдашних плохих стихотворцев кидает его, за «низкую лесть», в его же собственный Ад, в зловонную «яму льстецов»; но бывали, вероятно, минуты, когда он и самому себе казался немногим лучше «льстеца», «приживальщика», «прихлебателя».

Слишком хорошо знал он цену своим благодетелям, чтобы каждый выкинутый ими кусок не останавливался у него поперек горла, и чтобы не глотал он его с горчайшими слезами стыда.


Стыд заглушив, он руку протянул,
Но каждая в нем жилка трепетала.

Низко кланяется, гнет спину, «выпрашивая хлеб свой по крохам», — и вдруг возмущается: «Много есть государей такой ослиной породы, что они приказывают противоположное тому, чего хотят, или хотят, чтобы их без приказаний слушались… Это не люди, а звери». — «О, низкие и презренные, грабящие вдов и сирот, чтобы задавать пиры… носить великолепные одежды и строить дворцы… думаете ли вы, что это щедрость? Нет, это все равно что красть покров с алтаря и, сделав из него скатерть, приглашать к столу гостей… думая, что те ничего о вашем воровстве не знают».


О, сколько есть таких, что мнят себя
Великими царями
Там, на земле, и будут
Валяться здесь, в аду, как свиньи в грязной луже,
Презренную оставив память в мире!

«Властвовать над людьми должен тот, кто их всех превосходит умом», — вспоминая эти слова Аристотеля, Данте думает, конечно, о себе.

Кажется, именно в бедности, узнав, по собственному опыту, за что восстают бедные на богатых: «тощий» народ на «жирный», Данте почувствовал, один из первых, грозную возможность того, что мы называем «социальной революцией», «проблемой социального неравенства».

Против человеческой низости было у него страшное оружие — обличительное слово, которым выжигал он на лице ее, как железом, докрасна раскаленным на огне ада, или как брызнутой в лицо серной кислотой, — неизгладимое клеймо. Но оружие это двуострое: оно обращается иногда и на него самого, «Данте, муж, во всем остальном, превосходный, только одним врожденным недостатком был в тягость всем, — сообщает поздний, XVI века, свидетель, передавая более раннее, может быть, от современников Данте идущее, предание или воспоминание. — Часто предавался он яростному гневу до безумия и, не думая о том, сколь великим опасностям подвергают себя оскорбители сильных мира сего, слишком свободным языком своим оскорблял их безмерно».

Кажется, сам Данте чувствовал в себе этот «врожденный недостаток» и, в спокойные минуты, боролся с ним:


Я вижу, надо быть мне осторожным,
Чтоб, родины возлюбленной лишась,
Не потерять и остальных убежищ.
Я в людях то узнал, что может дать
Моим стихам, для многих, вкус горчайший.

Слишком хорошо знает он, что неосторожная правда, в устах нищего, — для него голодная смерть, или то, что произошло с ним, — если верить тому же позднему, по вероятному свидетельству, — в 1311 году, в Генуе, где слуги вельможи Бранка д'Ориа (Branca d'Oria), оскорбленного стихами Данте, подстерегши его на улице, избили кулаками или палками. Все равно, было это или не было: это могло быть. И Данте знал, что могло, что множество глупцов и негодяев вздохнуло бы с облегчением, узнав, что человек, у которого всегда было наготове каленое железо и серная кислота для их бесстыдных лбов, умер или убит, как собака.