Том 12. В среде умеренности и аккуратности - страница 122

Мы сели в кружок и стали разговаривать. Сначала погоду бранили, потом перешли к залупским новостям, и Надежда Лаврентьевна в одну минуту засыпала меня рассказами, в которых, к великому моему прискорбию, главную роль играли плюхи.

— Говорили, будто уж плюх больше не будет, — резюмировал эти рассказы Прокоп, — а они нынче еще веселее прежнего в ход пошли. У нас, в Залупске, редкий разговор нынче не кончается плюхой.

— Самолюбивее народ стал — оттого! — попробовал я объяснить.

— Нет, не самолюбивее, а так как-то… в общежитие, стало быть, вошло. Кабы самолюбие, так он, получивши плюху-то, бежал бы куда-нибудь, а то получит, да так с плюхой и ходит по городу.

— Очень нынче в Залупске нехорошо стало! — вздохнула Надежда Лаврентьевна.

— Скучно?

— Нет, не то чтобы… Балы в собранье бывают… офицеры, пикники устроивают… Нет, мы не скучаем! А так, вообще.

— У нас, брат, и в заведении скуки нет! — отозвался Прокоп, — либо у нас гости, либо мы в гостях — где тут скуке быть! А гостей нет — лошадей велишь заложить или варенья спросишь. А теперь вот за границу собрались. Вздумалось съездить — и поедем.

— Так это у вас уж окончательно решено? — обратился я к Надежде Лаврентьевне.

— Да, решено. Надо же!

— Я уже раз шесть за границей был, везде перебывал, — объяснил Прокоп, — а они еще ни разу не были. Ну, и пусть съездят, посмотрят. Нельзя же…

— Да, да… Это действительно так… нельзя же! Вот я никогда за границей не бывал и даже намерения не имел, а давеча пришел он — я и раздумался. Надо же, думаю, нельзя же!

— Конечно, надо, — подтвердила и Надежда Лаврентьевна.

— И прекрасно, брат, вместе все и поедем. Вот и генерал с нами, да еще по дороге кой-кого подходящих подберем — чудесно проведем время!..

— Только вот что: хотелось бы мне прежде хоть приблизительное понятие себе составить, что собственно будем мы делать за границей?

— А что прочие делают, то и мы будем. Чай, не арифметике учиться едем. Талеры знаешь, франки знаешь — ну, и всё тут.

— Например, начать хоть бы с того, куда мы едем?

— Разумеется, сначала в Берлин — там на неделю остановимся. В Берлине можно бы и поменьше побыть, да мне, признаться, Бисмарка показать обещали.

— Что ты! Самого Бисмарка?

— Да, Иван Карлыч, булочник здешний, обещал. Я, говорит, вам к его камердинеру, Христофору Иванычу, письмо дам, так он его вам за сто марок сколько угодно покажет. А ежели двести марок дашь, так Бисмарк даже на аудиенцию выходит. И тут что хочешь у него проси, потому что он, за аудиенцию, сто марок в свою пользу отсчитывает.

— Ах, господи!

— Нечего ахать — верно говорю! А ежели сто талеров не пожалеешь, так и на квартиру приедет, — разумеется, ежели ты русский. Потому, русских он любит. Русские, говорит, — добрый, покорный народ.

Как ни привык я к внезапным мыслям Прокопа, но это было так необыкновенно, словно я в армидины волшебные сады вошел. Я глядел на Прокопа во все глаза, усиливаясь угадать, не предается ли он, по обычаю, своему загадочному юмору, но лицо его сияло таким ликованием, что не могло быть не малейшего сомнения в искренности его слов. Очень даже возможно, что перспектива видеть Бисмарка играла не последнюю роль в его решимости ехать за границу и что он покуда только не мог еще вполне определить себе, по какому разряду он устроит это свидание, то есть за сто, двести или за триста марок.

— А из Берлина прямиком в Париж, — продолжал он как ни в чем не бывало, — там месяца с два пробудем. Вот барыни нарядов накупят, а мы по ресторанам походим. Оттуда поедем в Баден, в Швейцарию, а на зиму в Ниццу махнем!

— Но, все-таки, что же мы делать-то, делать-то что будем?

— Что другие, то и мы. Другие гулять — и мы гулять, другие обедать — и мы обедать. Там, брат, не Россия, озорничать не позволяется. Вот в Швейцарии — скажут тебе с вечера: завтра в пять часов восхождение на Риги — ну, и будь готов в пять часов, и становись в па̀ру.

— Вид, что ли, уж очень хорош, что даже выспаться не дают? Ничего… вид! Солнце встает — известно! В трубки англичане смотрят. Посмотрели — и опять, как арестантов, в отель поведут.

— Так неужто ж, после нашего-то простора, такая жизнь может нравиться?

— Я разве говорю, что нравится? Нравится или не нравится, а коли назвался груздём, — так и полезай в кузов, вот я об чем. И еда у них хуже нашей. Говядина есть, да своя, а черкасской нет.

— Так как же это?

— Об том-то я и говорю. А впрочем, коли ты за границу едешь, так меня держись. Если на себя надеяться будешь — одни извозчики с ума сведут. А я тамошние порядки наизусть знаю. И что где спросить, и где что поесть, и где гривенничек сунуть — всё знаю. Я как приеду в гостиницу — сейчас на кухню и повару полтинничек. Всё покажет. Обер-кельнеру тоже сунуть надо — первому за табльдотом подавать будут.

— Так, стало быть, едем?

— Как не ехать? Нельзя не ехать. Я за зиму-то в Залупске отеку̀, а летом, как за границей вроде арестанта побудешь — весь отёк с тебя как рукой снимет. Вот и генерал с нами… ты что, генерал, нос повесил? Едем?

— Не знаю… я ванны брать буду…

— Не все же в ванне будешь сидеть. Чай, и поесть захочешь!

— Нет уж… Я уж… Не могу я, мой друг!

— Ах, генерал, генерал! Какой ты был храбрый да проворный, сражение в Средней Подьяческой выиграл — и вдруг что с тобой сделалось!

Генерал обратил на нас потухающий взор и произнес:

— Таковы плоды человеческой мечтательности!

Он сказал это таким безнадежным тоном, что все невольно смолкли. И затем вдруг, к величайшему моему удивлению и к смущению Наташеньки, которая, впрочем, в одно мгновенье куда-то исчезла, начал расстегивать свой сюртук, потом жилет, рубашку, покуда не обнажилась левая сторона нижней части его волосатой груди.