Том 12. В среде умеренности и аккуратности - страница 218

И, подавленный этой мыслью, он продолжал смотреть через нас в пространство, в то небольшое, но лучезарное пространство, в котором сосредоточивалось искупление, обретенное ценою крестного жизненного пути.

— Голубчик! да вы хлопотали ли? — первый прервал молчание Глумов. Алексей Степаныч слегка вздрогнул; вопрос этот снова возвратил его к чувству действительности.

— Был, — отвечал он, — и у своего князя, и у других… Все говорят: сам, старик, виноват! вожжи-то покороче держать было надо. Помилуйте! вожжи!

— Обнадеживают ли, по крайней мере?

— Обнадеживают… да только ведь я Фома неверующий! мне ведь сейчас его надобно… вот теперь, сию минуту! А этого, говорят, нельзя! Ну, я и сам знаю, что нельзя!

— Отчего же?

— Нельзя, сударь… служба, долг!

— Да расскажите подробнее: как вас приняли, что сказали?

— «Нельзя!», я, признаться, только это и слышал. — А в прочих частях, разумеется… за что же меня дурно-то принимать! Старик… с ума сходит… любит… не камни и они! Один генерал даже руки жал… слеза на глазах… «Успокойтесь!» — говорит.

При этом воспоминании Алексей Степаныч нервно повернулся в кресле и усиленно начал муслить потухшую сигару.

— Что ж, я ведь и не беспокоюсь! — продолжал он, — я на стену не лезу, на приступ не иду, а прошу!.. Сердце у меня в клочки изорвали — вот я что говорю! Служба, долг — все это я знаю! Сам всю жизнь… вот и слово у меня на языке вертится, и сердце во мне кипит: так бы и вымолвил это слово — а все-таки вымолвить боюсь… Чего еще спокойнее!

— Да не можем ли мы что-нибудь… ну, сходить куда-нибудь, разузнать? — начал было я.

— Нет, друг мой, что уж! Вот воды напиться дали — за это спасибо! — поблагодарил Алексей Стапаныч, и вдруг, как-то пристально взглянул на нас, покачал головой и прибавил: — Ах, господа, господа!

Меня даже в жар бросило от этого восклицания. Господи! да ведь он понял! думалось мне. Он понял, что ему с нами делать нечего; он, может быть, даже разговор угадал, который мы вели до его прихода. Бывают такие минуты прозорливости, когда видимое человеком пространство вдруг освещается каким-то совсем особенным светом, и пред умственным его взором совершается что-то вроде откровения. Вот одну из таких минут переживал и Молчалин. Он как бы очнулся и мысленно спрашивал себя, каким образом, при каких несомненно трудных для него обстоятельствах, он очутился здесь, в кругу «приятных знакомых»?

И действительно, он посидел еще минут пять, но уже не говорил, а только возился с сигарой, безуспешно пытаясь зажечь ее. Наконец он грузно поднялся с кресла и простился с нами.

— За дело пора! — сказал он, направляясь к выходу.

Мы опять остались глаз на глаз с Глумовым. Некоторое время мы безмолвствовали, как бы стараясь вникнуть в смысл сонного видения, которое мелькнуло перед нашими глазами! Увы! смысл этот был так ясен, что его нельзя было затемнить даже самыми ухищренными комментариями. Видение стояло перед нами несомненным укором и практически подтверждало то самое, о чем мы, при каждой встрече, вели бесконечную, хворую канитель. Даже теперь я заметил, что меня занимают не столько Молчалины отец и сын, сколько мое личное отношение к обрушившемуся на них злоключению. «Не могу! не умею!» — затянул было я и вслед за тем с каким-то омерзением подумал: «Господи! да ведь это опять все та же канитель!» Противно сделалось; зарыться куда-нибудь хотелось, забыть. Но для этого нужно было, чтобы Глумов ушел, а он не уходил. Канитель преследовала.

— Пить попросил! — начал я, почему-то особенно пораженный этой подробностью.

— Да, попросил.

— И заметь: когда я предложил ему свои услуги, он даже и не задумался. Какие, мол, услуги вы, приятные знакомые, оказать можете! вот напиться дали — за это спасибо! Старик — и тот!

— Да, и тот!

— Старик — и тот ничего от нас не чает… ха-ха!

— Видно, что так.

— И тот говорит: вот покалякать с вами — я с удовольствием; а что касается до серьезного дела, до такого, в котором, так сказать, кровь говорит, — это уж слуга покорный! Лучше, дескать, я к квартальному обращусь: может быть, вместе какую-нибудь «обстановочку» выдумаем!

— То-то, что не сильны мы насчет «обстановочек»-то! Это верно!

— Да и не насчет одних «обстановочек», а вообще… Ничего мы не можем. Старик — и тот это понял, а представь себе, если б нам пришлось, например, предложить свои услуги самому Павлу Алексеичу…

— Ну, тому вряд ли бы даже предложить пришлось, потому что ведь он, поди, и в мыслях не держит, что мы существуем.

— Положим, однако ж. Допустим, что нам как-никак удалось бы напомнить ему о своем существовании — ведь он… Ах, какое это, однако ж, нестерпимое, оскорбительное положение!

Глумов не возражал. Обыкновенно, мы диалоги вели: он говорил, я — подавал реплику, и наоборот. Но на этот раз перед ним стоял факт, который все-таки до некоторой степени обуздывал. Глумов даже прекратил свое обычное хождение по комнате, уселся на диван и как-то уныло смотрел на меня.

— Хворы, брат, мы — вот что! — сказал он.

— Да и не теперь только хворы, а всегда были! Помянуть нечем прошлого-то! Эти экскурсии в область «униженных и оскорбленных» — ах, я забыть об них не могу!

— А это еще лучшее, что было!

— Но ведь это разврат! это сонное любострастие! вот ведь это что! На деле-то я себе в пище отказывал, лишь бы в таких же клетчатых штанах щегольнуть, какие наш общий товарищ, Сеня Бирюков, носил! Я сгорал завистью к тем, которые к графине де Мильфлёр на балы ездили! Я анекдоты из жизни Мильфлёрши рассказывал!