Люди из захолустья - страница 104
Над разливанным народищем ботали и кувыркались колокольные перезвоны. Солнечно цветились бабьи платки, лошадиные головы, палатки. И не стало видно слободы, она утонула за человечьей зыбью, за оглоблями, за шарманками, за конским ржаньем. Чудовищный базар распирало все шире, отроги его загоняло в огороды, в пустыри, до самой церкви, до иерейских могил, над которыми, в голых березках, могучие, покойницки гудели колокола.
...Про колокола гулял злой говор по базару.
А снизу, из бараков, подходили еще и еще, много недавно деревенских, в нарядных пиджаках, в сберегаемых для радостного дня сатинетовых рубахах.
И Поля неугомонно выпроваживала своих жильцов на базар, затеяв с утра яростную уборку по всему бараку. Всякие гости могли нагрянуть... Добыла где-то двух сверхурочных помощниц; втроем скребли полы, намыливали закопченные стены, заголившись выше коленей, на забаву некоторых озорных бородачей, упорно из-за этого зрелища отлеживавшихся на своих койках. Бабы ругались, назло поотворяли все окна, напустив полон барак будоражных голубых сквозняков, нарочно с маху хлестали тряпками по залитому водой полу. Неуютно стало... Тишка молчком от Журкина ушел пораньше. Он решил сбыть, наконец, срамотную шубу и шапку: тогда, вместе с накопленными, у него хватило бы денег и на билет, и на расплату с Петром, и еще осталось бы кое-что до деревни - просуществовать первое время с маманькой.
Занятий в этот день не было, и Тишка, выйдя на волю, опахнутый ласковым сверкающим ветерком, впервые за весну глянул кругом себя. (На курсы ходил, как незрячий, от дум упершись глазами в землю.) Да, подошло настоящее тепло. Чистой голубой водой стояло небо, совсем полевое. Даже на кочковатой, окаменевшей после грязи тропе пробивались кое-где иголочные травинки. Прутяные кусты у речки, что отделяла бараки от слободы, недавно черные, вдруг ярко посерели, раздулись в одну ослепительно-серую чащу, прутья напряглись, живели... Тишка подумал, что где-то прошли полые воды. Наверно, уж пашут. Вспомнил, какая пустая, обглоданная бывает по весне деревенская улица, по которой надо спозаранок каторжно тащиться в голое, холодное поле. В чужое поле...
В шубе разморило всего, гнуло к земле, чуть не на четвереньках всполз на бугор. В небе, по краю бугра, тучей стоял народ.
Тишка проталкивался к барахолке. Обступила парная человечья теснота, многоустый говор, зазывы, соблазны. Баба в толстой юбке вынимала из-под себя чугунок с теплым красным соусом, в котором сочнела картошка. В широчайшем противне, который чудом держался на крошечном примусе, вплавь жарились мясные пироги. Примус заозорничал, погас, хозяин в сердцах окатил его бензином, чиркнул спичку. Пламя хлопнуло, вымахнуло в человечий рост. Тишка отшатнулся. Промахнула та самая сила,- он знал,- что работала и в машине, в железных ее мраках. "Цилиндры, цилиндры",- вспомнилось ему, и не дающая покоя язва опять заболела... Его дернула за полу молодая цыганка, растопырившаяся на корточках и перетряхивавшая между коленей белые и синие камешки. "Положи, голубь, на ручку, расскажу всю судьбу-фортуну, что тебе будет в жизни от твоих хлопот..." Тишка замешкался, перед ним встала судьба его, не решенная еще, глядящая в темень. Хотел вынуть гривенник, послушать, что скажет, что вынесет из этой темени цыганка. Но бок о бок с ним проминалось из толпы несколько парней с курсов. И Василий Петрович, кажется... Застыдившись, Тишка вильнул в сторону.
Неустанно трезвонили колокола, пропадая за базарным гамом, только ногам слышалось недряное их гудение. Чей-то нагольный полушубок мазнул Тишку по лицу. От полушубка едко и родимо пахло деревней. И вообще базар постепенно оборачивался чем-то отрадно знакомым, как будто это шумело и играло колоколами на Петра и Павла в соседнем селе Лунине. У возов по-деревенски понурились привязанные лошади, и, куда только глаз хватал, торчало воинство оглобель. Сама базарная толпа больше чем наполовину состояла из бородатых, земляных хозяев-мужиков. И парни, те же барачные, гуляли здесь по-деревенски - компаниями, кто в обнимку, выпустив из-под кепок нахальные чубы, а передовой, с видом поножовщика, нес через плечо роскошь - гармонью. Все это было свое, облегчительное, далекое от ненавистной, ехидной пронырливости Василия Петровича и прочих... И Тишке впрямь стало легче. Ехать, конечно, ехать! Он забыл и о шубе, слонялся тут, как от избы к избе, глазел, слушал. И здесь чаще всего пробивались разговоры насчет церкви. "Говорили, чугуна миллионы пудов нароют, а сами колокола снимают, эдак-то легче... зажрались, хлеб-то им не сеять, не жать..." Одна слободская, в платке и кожаном пиджаке, навившая на руку дюжины две чулков, рассказывала бабам, как милиция грянула с утра на слободу - ловить беглого какого-то попа, а кто говорит - святого, а как он не дался, улез на колокольню и пропал. А колокола звонят с этого случая сами собою, и никто не может остановить. "Звонят, звонят в остатний..." - плакался кто-то. В немолчном трезвоне над вспученным, удушливым от небывалого многолюдья базаром в самом деле чуялось зловещее... В другом месте некий, беспокойный, то и дело озирающийся человек, с домашней кошелкой в руках, советовал обступившим его мужикам послушать его - ехать вобрат непременно стадно, артелью, а то рабочие - вон их сколько нагнали! - озоруют везде по дорогам, из возов все выгребают начисто... Подальше болтали опять о колоколах, и опять о близких ветрах, о неминучей огненной напасти,- уже не в первый раз слышал Тишка, как об этом болтали. Вот и хорошо, что вовремя уедет, ускребется от беды...
За шубу ему надавали в одном месте десять рублей, да и то без охоты: время шло к теплу, притом шерсть была вонючая, волчья. В другом - только помотали головой. И, оглядев нечистые косицы его, западающие за воротник, спросили участливо: