Исповедь - страница 40

- Ага, - кричит, - жив, божий петушок! Добро. Иди, малый, в конец улицы, свороти налево к лесу, под горой дом с зелёными ставнями, спроси учителя, зовут - Михаила, мой племяш. Покажи ему записку; я скоро приду, айда!

Говорит, как солдат на трубе сигнал играет, сказал, махнул рукой и пошёл прочь.

"На первый раз, - думаю я, - и это забавно!"

Дома встретил меня угловатый парень в ситцевой рубахе и фартуке, рукава засучены, руки - белые и тонкие. Прочитав записку, спрашивает:

- Как здоров отец Иона?

- Слава богу.

- Не обещал ли к нам зайти?

- Не говорил. А разве его Ионой зовут?

Парень подозрительно взглянул на меня, ещё раз прочитал записку.

- А как же? - говорит.

- Он себя Иегудиилом назвал.

Улыбается парень.

- Это - прозвище, это я его так зову.

"Ишь ты", - думаю.

Волосы у него прямые, длинные, как у дьякона, лицо бледное, глаза водянисто-голубые, и весь он какой-то нездешний, видно, не этого грязного куска земли. Ходит по комнате и меряет меня глазами, как сукно; мне это не нравится.

- Вы, - говорит, - давно знаете Иону?

- Четверо суток.

- Четверо суток? - повторяет он. - Это - хорошо.

- Почему хорошо? - спрашиваю.

- Так уж! - говорит, пожимая плечами.

- А почему вы в фартуке?

- Книги, - говорит, - переплетал! - Скоро дядя придёт, будем ужинать; может быть, вы с дороги помоетесь?

Хочется мне дерзить ему, - больно он солиден, не по летам это.

- Разве, - мол, - здесь умываются?

Поднял брови.

- А как же?

- Не видал я умытых-то! - говорю.

Он прищурил глаза, поглядел на меня и спокойно таково говорит:

- Здесь люди не бездельничают, а работают; часто умываться времени нет.

Вижу - налетел я с ковшом на брагу, хочу ему ответить, а он повернулся и ушёл. Сижу я в дураках, смотрю. Комната - большая, чистая, в углу стол для ужина накрыт, на стенах - полки с книгами, книги - светские, но есть библия, евангелие и старый славянский псалтирь. Вышел на двор, моюсь. Дядя идёт, картуз ещё больше на затылке, руками махает и голову держит вперёд, как бык.

- Ну-ка, я помоюсь, - говорит, - плесни-ка мне воды!

Голосище - труба, пригоршни - с добрую чашку для щей. Смыл он несколько сажи - оказалось под нею скуластое медно-красное лицо.

Сели ужинать, едят, разговаривая о своих делах, не спрашивая, ни кто я такой, ни зачем пришёл. Но угощают меня заботливо, смотрят ласково.

Много в них чего-то солидного, видно, что земля под ними твёрдо стоит. А мне хочется, чтобы вздрогнула, - чем они лучше меня?

- Вы - раскольники, что ли? - спрашиваю.

- Мы? - говорит дядя. - Нет.

- Значит - православные?

Племянник нахмурил брови, а дядя повёл плечами, усмехается.

- Может, надо нам, Михайла, паспорта наши показать ему?

Понимаю я, что глупо себя держу, а перестать - не хочется.

- Я, - мол, - не паспорта ваши, а мысли видеть пришёл!

Дядя - орёт:

- Мысли? Сейчас, ваше превосходительство! Мысли, - стройся!

И хохочет, как три добрых жеребца.

А Михайла, заваривая чай, спокойно рассуждает:

- Я так и понимаю ваш приход. Вы не первый к нам Ионой посланы; он людей знает и пустого человека не пришлёт.

А дядя толкнул меня в лоб ладонью и всё орёт:

- Гляди веселей! Да не ходи с козырей - проиграешься!

Видимо, считают они себя людьми зажиточной души, а я для них подобен нищему, - и вот, не торопясь, готовятся напоить от мудрости своей жаждущую душу мою. Ссориться, спорить с ними хочу, а к чему привязаться - не умею, не вижу, и это ещё больше разжигает меня. Спрашиваю зря:

- Что такое - пустой человек?

Дядя отвечает:

- А которого всем, чем хочешь, набить можно!

Вдруг Михайла тихонько подвинулся ко мне и мягким голосом осведомляется:

- Вы в бога веруете?

- Верую.

Но сконфузился я после ответа своего: не то! Разве я - верую?

Михайла снова спрашивает:

- А людей - уважаете?

- Нет, - отвечаю.

- Разве, - говорит, - не кажется вам, что они созданы по образу и подобию бога?

Дядя, чёрт его возьми, ухмыляется, как медный таз на солнце.

"Нет, - думаю, - с этими надо бороться искренностью; развалюсь перед ними весь на куски, пусть-ка складывают!"

И говорю:

- Глядя на людей, усомнился я в силе господа...

Снова не то: усомнился я в боге раньше, чем увидал людей. Михайла, округлив глаза, задумчиво смотрит мне в лицо, а дядя тяжело шагает по комнате, гладит бороду и тихонько мычит. Нехорошо мне пред ними, что принижаю себя ложью. В душе у меня бестолково и тревожно; как испуганный рой пчёл, кружатся мысли, и стал я раздражённо изгонять их - хочу опустошить себя. Долго говорил, не заботясь о связности речи, и, пожалуй, нарочно путал её: коли они умники, то должны всё разобрать. Устал и задорно спрашиваю:

- Чем же и как полечите вы больную душу?

Михайла, тихо и не глядя на меня, говорит:

- Не считаю я вас больным...

Дядя опять хохочет - гремит, словно чёрт с полатей свалился.

- Болезнь, - продолжает Михайла, - это когда человек не чувствует себя, а знает только свою боль да ею и живёт! Но вы, как видно, себя не потеряли: вот вы ищете радостей жизни, - это доступно только здоровому.

- А отчего же у меня душа так ноет?

- Оттого, - говорит, - что вам это приятно!

Я даже зубами скрипнул - невыносимо для меня его спокойствие.

- Наверно, - мол, - знаете, что приятно?

Смотрит он прямо в глаза и, не торопясь, заколачивает гвозди в грудь мою.

- Как искренний человек, вы, - говорит, - должны сознаться, что эта боль вашей души необходима вам - она вас ставит выше людей; вы и бережёте её как некоторое отличие ваше от других; не так ли?

Постное лицо его высохло, вытянулось, глаза потемнели, гладит он щёку свою рукой и чистит меня, как медь песком.