Праведники - страница 129

— А вы разве этого не можете?

— Нет, не могу.

— А жрать?

Он улыбнулся, но только удивительно странно, сначала одним, а потом другим глазом, точно он не смел сразу обоими улыбнуться, и отвечал:

— Могу.

— Ну, идемте.

И он ходил со мною раз и два, и, наконец, за обычай взял со мною питаться, и освоился до того, что раз сказал:

— А я еще и другую штуку могу.

— Какую?

— Подвыть.

— Как же это?

— Здесь нельзя — страшно.

Я об этом и позабыл, но потом мы с ним как-то пошли за город в Нельи. Это был хороший вечер; мы всё бродили, бродили, сели на бережку ручья и незаметно осмеркли.

Он так же незаметно от меня отлучился и где-то исчез. Я задумался и совсем про него позабыл, но вдруг вздрогнул и вскочил в ужасном испуге, и было чего: в самом недалеком от меня расстоянии громко и протяжно провыл голодный волк… И прежде чем я мог оправиться, — он завыл снова.

Надо было опомниться, что я всего в двух шагах от Парижа, которого грохот слышен и которого огни отражаются заревом, чтобы понять, как трудно было появиться здесь волку.

И пока я это сообразил, предо мною предстал Шерамур.

— Каково? — говорит.

— Это вы выли?

— Я. Разобрали, в чем дело?

— Какое же дело?

— Слушайте.

И он опять сел на корточки, сложил у рта ладошки и завыл: «Уаа-уаа-уаа».

— Разобрали?

— Нет; но вы действительно воете как настоящий волк.

— Еще бы! Мы, бывало, все этак хором воем.

— Кто, где?

— Техноложцы-то, в Петербурге, когда топить нечем и жрать нечего. Завоем, — хозяйка испужается и даст дров и поплеванник — чтобы замолчали. Ведь это слова.

Он опять опустился на корточки и еще раз завыл, но гораздо протяжнее, и в этот раз в этом вое я разобрал слова:

Холодно, странничек, холодно;

Голодно, родименький, голодно!

И мне стало жутко и больно, а он стал рассказывать, как им бывало холодно и как голодно, и как они, вымолив полено дров и «поплеванник», потом разогревались прыгая вокруг пустой комнаты и напевая:

А лягушки по дорожке

Скачут, вытянувши ножки,

Ква-ква-ква-ква,

Ква-ква-ква-ква,

На него, кажется, действовала ночь, звезды и свобода открытого пространства. Он был в духе и в каком-то порыве на откровенность. Я этим воспользовался.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

— Неужто вам, — говорю, — когда вы так бедствовали, никто не помогал?

— А кто мне станет помогать? со мною всё бедняки жили; все втроем редко жрали.

— Не все же технологи, или, по-вашему, «техноложцы», так бедны.

— Да, у кого есть отцы, — не бедны, разумеется, — им помогали.

— А ваш отец?

— У меня отца не было, — только родитель.

— Какая же тут разница?

— Отец жалеет, а родитель — родит и бросит.

— Кто же был ваш родитель?

— Мизантроп.

— Чем он занимался?

— Дворянин — развлекал свою ипохондрию.

— Ну, а мать, разве и она о вас не заботилась?

— Чем ей заботиться? — одна из крепостных девок была.

— Так вы, значит, из податного звания?

— Нет; из благородного, — мизантроп ее за чиновника выдал.

— Вы всё путаете.

— Ничего не путаю: родитель был один, а отцом другой числился; муж материн в казначействе служил.

— Да вы чью фамилию-то носите?

— Материного мужа.

— Ваша матушка, верно, была очень красива.

— Ну вот… Разумеется, не такая, как я. А у него все равно были всякие: и красивые и некрасивые, и всех замуж выдавал.

— И приданое давал?

— Матери пятьсот рублей дал, за чиновника, а которых за своих — тем не давал.

— Значит, он вашу матушку больше других любил.

— Время такое пришло: эманцыпация. Крепостные не захотели без награждения. А он рассудил, что если с награждением, так уж все равно за благородного. Чиновник и взялся.

— Выходит, вы все-таки счастливее других.

— Не вижу, те наделы получили, а я нет.

— А чиновник вас не обижал, воспитывал?

— Мы у него не жили, он с матерью очень дрался; она назад убежала.

— К мизантропу?

— Да; меня швырнула ему, а сама утопиться хотела. Он нового суда побоялся и взял нас.

— Тут вам хорошо было?

— Ничего не было хорошего: меня к акушерке на воспитание в город отдали.

— Это добрая была женщина?

— Шельма; сама все с землемером кофей пила, а мне жрать не давала. И землемер очень бил.

— Зачем?

— Так; напьется и бьет по головешке. Я оттого и расти перестал — до двенадцати лет совсем не рос. В училище отдали: там начал жрать и стал подниматься. А пуще в пасалтыре морили.

— Что это такое за «пасалтырь»?

— Чулан, — землемер так называл. «Бросить, скажет, его в пасалтырь», — меня и бросят, да и позабудут без корму. А там еще тесно, все стена перед носом, Я от этого пасалтыря и зрение испортил, что все в стенку смотрел. В училище привели — за два шага доски не видел.

— Вы в каком были училище?

— В гимназии.

— Окончили курс?

— Нет; у меня от битья память глупая.

— А потом?

— В технологию.

— Что же тут, больше учились или больше читали?

— Больше всего опять жрать было нечего, а иногда и читали.

— А что читали?

— Много — не помню.

— Стихи или прозу?

— И стихи и прозу.

— И ничего не помните?

— Одни стихи помню, потому что много списывал их.

— Какие?

— Начало божественное, а потом политическое:

И вы подобно так падете,

Как с древ увядший лист падет,

И вы подобно так умрете,

Как ваш последний раб умрет.