Том 6. С того берега. Долг прежде всего - страница 131

«Удивительные люди, удивительная страна! – думал Столыгин, – да, jeszcze Polska nie zginęla!»

В графе Ксаверии хотелось мне представить один из самых доэтических типов современной жизни – тип польского выходца.

В Вашей скучной Европе тридцатых годов, педантски мещанской в Германии и экономически мещанской во Франции, каким-то оправданием века холодного и вялого, укором ему и искуплением, являются поляки, эти мученики героического патриотизма. Подавленные в неровном бое, побежденные, они величаво проходили действительными победителями по Европе. Их не сломило поражение. Напротив, они еще прямее подняли голову, еще гордее смотрели, родина их была с ними, они взяли с собою ее душу и богатые имения свои бросили царю на разграбление. Надежда их на будущее была непоколебима; фанатики-энтузиасты, они не изнемогали под бременем сомнений, они верили во второе пришествие польской свободы и скорее предавались ультрамонтизму, мессианизму, панславизму, бонапартизму, чем отчаянию. Народы, устыженные своим рабством, с любовью и уважением смотрели на проходивших выходцев; правительства, стиснув зубы, склонялись перед ними, приказывая своим войскам расступиться и дать почетный путь этим сильным бойцам.

Где бы ни поднималось знамя независимости, в Колумбии или в Испании, в Италии или на Кавказе, – непременно являлся белокурый поляк и становился в первых рядах и падал первый, завещая своим братьям и детям освобождение Польши.

Как ни преследует теперь реакция поляков, как грязная правительственная пресса ни ругается над ними, но высоко поэтический нимб, окружавший их благородный облик, не потускнет, и ярким и светлым перейдет он в потомство на удивление векам. – При слове «поляк» всякое юное сердце вздрогнет и сильнее забьется, вспоминая геройский бой с царем этих крестоносцев свободы и патриотизма, этих бездомных скитальцев, утративших все, кроме веры и отваги, этих вои нов, для которых слово «Польша» смешивалось с словом «вольность» и всякая борьба за Свободу казалась борьбою за Польшу.

Столыгин был не менее образован, нежели граф Ксаверий, он даже был многостороннее и полнее развит. Но вскоре граф приобрел большое влияние над ним: у него был определенный и испытанный характер, у Анатоля – неустоявшаяся способность. У Ксаверия в внутренней жизни все было кончено, решено; он шел путем твердо, не возвращаясь беспрерывно к точке отправления, не подвергая ее беспрерывной критике – и потому не сбиваясь с него. У Анатоля были прекрасные симпатии, но не было ни направления, ни цели; его стремления больше определялись отрицательно, он лучше знал, к чему он чувствовал отвращение, нежели к чему влекло его сердце. В образе мыслей графа была непоследовательность, перелом, но это нисколько не мешало его энергической деятельности. Аристократ и революционер, светский человек нашего времени и настоящий породистый поляк, блестящее образование его не скрывало непокорный задор литовского магната, и неукротимая гордость праотцев престранно как-то совмещалась с смиренной покорностью религии, с безропотным отданием себя воле божией. Он был фаталист и ревностный католик. Вера его отцов, гонимая свирепыми врагами, едва смеющая вполголоса молиться о народе и робко скрывающая слезы свои о его страданиях, царила безусловно в его сердце, придавая свою торжественную и мрачную библейскую поэзию всем мыслям и фантазиям его.

Прибавьте, что этот человек, отважный, твердый, фанатик чести, надежный заговорщик, был бесхитростен и беззаботен, как дитя, и Вы увидите, что жизнь его, при всей тягости, шла легче, стройнее, нежели жизнь Анатоля, у которого никакого внешнего несчастия не было.

Анатоль никогда не имел ни сильных верований, ни сильной связи с каким-нибудь общим делом. Религиозного воспитания в России нет, за цивическое ссылают в Сибирь, – скептицизм и рабство – вот нравственные скалы, между которых мы развиваемся и бьемся. Теперь завели какое-то искусственное, притеснительное и обязательное религиозное учение. Но в те времена, когда Анатоль воспитывался в доме своего отца, старого вольтерианца, в России не было ни православных славянофилов, ни полицейского православия, ни Бурачка, ни накожного обращения униатов, ни крещения исправниками чухонцев, ни мощей Митрофана Воронежского, ни «Путешествия к святым местам России» Муравьева, ни духовного прозрения Гоголя; Языков писал тогда еще застольные песни, а ирмосов и кондаков не только не писали, но и не читали; словом, туманное пятно подогретого православия не затемняло еще тогда последние лучи света, проникающего в полицейские щели на бедную Русь.

Анатоль с жадностью искал к чему-нибудь прислониться, спастись из хаотического брожения, в которое его увлекал скептицизм, получить определение, дело, цель. Граф Ксаверий часто рассказывал ему об одном удивительном человеке, который в эмиграции пользовался общим уважением святого. С ним советовались, искали у него утешения. Это был старый ксендз, живший в одном бельгийском монастыре. Некогда и он играл роль в политическом мире, лил свою кровь вместе с Костюшкой, потом он обратился к иным орудиям, отдался богу, был ксендзом, монахом и занимался теперь, сверх молитвы, собиранием хроник. – «Вот человек, – говорил он, – который мог бы вас призвать к новой жизни, разбудить вас к деятельности. Заезжайте к нему, когда поедете в Париж. Я ему напишу вперед». – Анатоль согласился.

Он согласился не потому, чтоб он ожидал в самом деле что-нибудь необыкновенное от ксендза. Но, праздный и готовый на все, ему любопытно было видеть, что это за человек, о котором так много говорил Ксаверий. Ему даже хотелось поспорить с фанатическим аскетом, с католиком ученым и, вероятно, не отличающимся терпимостию.