Том 1. Проза, рецензии, стихотворения 1840-1849 - страница 113
— Романтизм, мой милый, романтизм! — торжественно вскричал Николай Иваныч, — только больная голова не может вынести действительности, а здоровая никогда не наполнится ужасами при взгляде на нее.
— В том-то и дело, что вы совершенно напрасно называете ваше воззрение на жизнь здоровым. То, что вы величаете здоровым анализом действительности, есть не что иное, как больная, очень больная ваша мнительность. Хорош анализ, когда человек, открывши на теле рану, ограничивается тем, что констатирует ее существование, уясняет себе происхождение ее и обсуживает, какие могут быть оттого последствия! И не поднять руки, чтобы завязать эту рану! И не позволить сердцу даже содрогнуться при виде этого безобразия! И отчего? оттого, что все это, изволите видеть, романтизм, романтизм, романтизм!
— Однако ж, вы не станете пить холодную воду, когда разгорячены, — возразил Николай Иваныч победоносно.
— Экую хитрую штуку вы сказали! конечно, не стану, да ведь тут результат мне положительно известен, а в жизни много ли таких случаев? Соображать свою жизнь с обстоятельствами! предвидеть последствия! да спрашиваю я вас: где вы найдете указание на все подробности жизни, как предугадаете последствия? Если бы все повиновалось определенным законам — à la bonne heure! вы были бы правы! а то, видите ли, нынче и природа-то действует как будто со сна: вот теперь должно бы быть лету, а у нас осень; мы и дрожим против камина от холода.
Николай Иваныч молчал.
— Вы вообразите себе, — продолжал молодой человек, — что вы, в самом деле, поставлены в необходимость все взвешивать и обдумывать; ведь вам жить будет невозможно. Если у вас есть сегодня кусок хлеба, чтобы утолить голод, вы не будете его есть: кто знает, может быть, сегодня же вас обокрадут, лишат возможности купить другой кусок хлеба… И вы не смеете есть, вы морите себя голодом в том расчете, что вам, может быть, завтра еще понадобится этот самый кусок хлеба… А завтра что? да ведь и завтра не легче, потому что из-за завтра глядит столь же черное и чреватое разными невзгодами послезавтра… Нет, Николай Иваныч, птицам небесным не следует думать о завтрашнем дне, а мы все, в настоящую минуту, более или менее птицы небесные! Это не утешительно, но несомненно.
— A bas Николая Иваныча! à bas золотую посредственность, ослиные добродетели! — закричали хором присутствующие.
— Да ведь этак, — начал тот же юноша, — вы, пожалуй, всю вину свалите на человека; этак, если я оборван да оглодан, так я отчета нигде попросить не могу, отчего, дескать, я оглодан: пеняй, мол, сам на себя, сам во всем виноват. Гнусно, Николай Иваныч, ужасно гнусно!
— Гнусно, Николай Иваныч! — кричала толпа. Николай Иваныч ходил по комнате и только отдувался, теребя усы.
— Однако ж, Николай Иваныч, вы что-то начали говорить об людях, которые сами себе с особенным удовольствием пакостят, — заметил один из присутствующих, — верно, у вас в запасе какая-нибудь история. Не ради принципа, а ради скуки, снедающей нас, расскажите нам ее.
— Нет, это было простое воспоминание… да притом же ведь это дело конченое: я побит, следовательно, и рассказывать не для чего, — сказал Николай Иваныч обиженным тоном, не лишенным, однако ж, легкого сардонического оттенка, как будто бы в самом-то деле он и не был побит.
— Ну, вот, вы и обиделись! Сжальтесь над нами; посмотрите, какая на дворе гадость; не умирать же нам здесь от скуки; расскажите свою историю.
Николай Иваныч начал:
«История моя, будь она издана лет без малого сотню тому назад, наверное имела бы заглавием: «Пагубные последствия праздной жизни, или Каким образом человек сам сознательно устроивает собственное свое несчастие».
В мое время, господа, молодые люди жили в Петербурге как-то особенно странно. То есть, если я говорю вам «молодые люди», то разумею под этим названием только известный кружок таких людей — людей близких между собою по убеждениям, по взгляду на вещи, по более или менее смелым и не совсем удобоисполнимым теориям, которые они себе составили; одним словом, кружок, к которому принадлежал я сам.
Жизнь мы вели совершенно затворническую; большую часть дня сидели дома, а по вечерам собирались друг у друга. Сначала-то оно шло хорошо; люди были мы всё молодые, сошедшиеся не случайно; покуда запас новостей не истощился, покуда мы не узнали еще друг друга вполне, нам весело было собираться вместе по вечерам. Само собою разумеется, на этих сборищах не было ни тени буйства; то есть, если хотите, оно и было, но только в области мысли, где мы решительно не признавали никакой опеки, — а отнюдь не в действиях. Дело ограничивалось обыкновенно неизбежной чашкой чая и разговором… зато разговор выкупал собою невинность чашки чая. Но все это было сносно только сначала; мало-помалу все личности, составлявшие этот кружок (а их было очень немного), сделались известны друг другу в такой изумительной подробности, что общество наше совершенно упало духом и готово было распасться. Было известно, например, что в такой-то день М — н будет упрекать М — ва за его систематическую, ребяческую непосредственность, за его безрассудное, ни к чему не ведущее и немного скифское удальство, и что всего хуже — известно было даже и то, что М — в будет возражать на подобные обвинения. Одним словом, мы страшно скучали, потому что наизусть знали друг друга. В понедельник будут говорить о последней книжке любимого журнала; во вторник М*** будет развивать какой-нибудь экономический вопрос; в среду — вопрос психологический; в четверг — что делается за границей и хорошо ли делается и т. д.