Том 17. Пошехонская старина - страница 100

Да и в самом деле, разве не обидно было, например, Фролу Терентьичу Балаболкину слышать, что он, «столбовой дворянин», на вечные времена осужден в аду раскаленную сковороду лизать, тогда как Мишка-чумичка или Ванька-подлец будут по райским садам гулять, золотые яблоки рвать и вместе с ангелами славословить?!

— И добро бы они «настоящий» рай понимали! — негодуя, прибавляла сестрица Флора Терентьича, Ненила Терентьевна, — а то какой у них рай! им бы только жрать, да сложа ручки сидеть, да песни орать! вот, по-ихнему, рай!

Этому толкованию все смеялись, но в то же время наматывали на ус, что даже и такой грубый рай все-таки предпочтительнее, нежели обязательное лизание раскаленной сковороды.

— И как ведь, канальи, притворяются, — все больше и больше распалялся господин Балаболкин, — «баринушко!» да «кормилец!» да «вы наши отцы, мы — ваши дети» — только и слов! На конюшню бы вас, мерзавцев, да драть, покуда небо с овчинку не покажется! Да еще что! давеча иду я мимо лакейской, слышу Паладкин голос и остановился. И что ж, вы думаете, он проповедует? «Христос-то батюшка, — говорит, — что сказал? ежели тебя в ланиту ударят, — подставь другую!» Не вытерпел я, вошел да как гаркну: вот я тебя разом, шельмец, по обеим ланитам вздую, чтоб ты уже и не подставлял!.. Так ведь вот какой закоренелый, даже и тут не очнулся. «Извольте, сударь! мы из вашей воли не выходим».

Такова была несложная теоретическая сущность Аннушкиной доктрины. Но жизнь делала свое дело и не позволяла оставаться исключительно на высотах теоретических воззрений, а требовала применений и к суровой действительности. Возникала целая серия практических ограничений, которые, на помещичьем языке, уже прямо назывались бунтовскими. Хоть и следовало беспрекословно принимать все и от всякого господина, но сквозь общую ноту послушания все-таки просачивалась мысль, что и господа имеют известные обязанности относительно рабов и что те, которые эти обязанности выполняют, и в будущей жизни облегченье получат. Само собой разумеется, что подобное критическое отношение выражалось более нежели робко, но и его было достаточно, чтобы внушить господам, что мозги хамов все-таки не вполне забиты и что в них происходит какая-то работа. И работа тем более неприятная, что она, стесняя в распоряжениях вообще, в особенности обуздывающим образом действовала на ручную расправу.

— Беда, как этот дух в дворне заведется, — говаривала матушка, — ходят, тихони, на цыпочках, ровно святые! Ни ты ему слово не скажи, ни пальцем его не тронь! «Слушаюсь, вся ваша воля» — только и слов… И ни усмешечки в лице, ни в голосе повышения… привязаться не к чему! А посмотри на него, — всякая жилка у него говорит: «Что же, мол, ты не бьешь — бей! зато в будущем веке отольются кошке мышкины слезки!» Ну, посмотришь-посмотришь, увидишь, что дело идет своим чередом, — поневоле и остережешься! Потому что расправься-ка с ним, так он расправу-то за награду себе почтет!

— И я, признаться, этих тихонь недолюбливаю, — обыкновенно отзывался на эти сетования отец, — тихи-тихи, а что у них на уме — не угадаешь. Строже с них спрашивать надо!

— Как же ты спросишь, коли у него в порядке все, привязаться не к чему!

— Ну, ты найдешь. Была бы спина, а то будет вина! что говорить об этом!

Аннушка была насквозь пропитана указаниями выработанного ею кодекса и не только не скрывала этого от своих «барышень», но даже и от матушки.

Она родилась в Малиновце и страстно любила не только место своей родины, но и все относившееся к нему, не исключая и господ. К отцу она относилась как к партриарху, «барышням» была бесконечно предана. Вместе с ними она была осуждена на безвыходное заключение, в продолжение целой зимы, наверху в боковушке и, как они же, сходила вниз исключительно в часы еды да в праздник, чтоб идти в церковь. Только к матушке она, кажется, питала не совсем приязненные чувства, хотя и тут, я уверен, всячески старалась подавлять свою нелюбовь.

В свою очередь, и отец и тетеньки очень дорожили Аннушкой, что не мешало им, впрочем, звать ее то Анюткой, то Анкой-каракатицей. Нередко отец после утреннего чая заходил к сестрицам, усаживался на одном из сундуков и предавался воспоминаниям о прошлом. Аннушка всегда принимала участие в этих интимных беседах, «точно ровня», хотя, яко раба, присутствовала при них стоя. Перед собеседниками воочию восстановлялся прежний, тихий Малиновец, где всем было хорошо, всего довольно и все были связаны общим желанием мира и любви. Вспоминались покойный дедушка Порфирий Васильич, покойная бабушка Надежда Осиповна, их наставления, поговорки, привычки и даже любимые кушанья. Не забывались и старые слуги, усердные, верные, преданные, и все мастера своего дела. И принять, и подать, и приготовить — на все у них золотые руки были. И не из-под плетки работали, а любя… Весело в ту пору жилось, гульливо, привольно! Сговорятся, бывало, соседи и съедутся в Малиновец запросто. Мужчины, постарше, с борзыми на охоту уедут, барыни постарше соберут сенных девушек и заставят песни петь; молодежь в пляс пустится, пыль столбом поднимет.

— Наливки какие были! водки! квасы! — восторгалась тетенька Ольга Порфирьевна, которая в качестве Христовой невесты смолоду около хозяйства ходила.

— Да и я прежде квас пивал, а нынче не пью, — откликался отец.

— Какой нынче квас! Или опять соленья, варенья — нынче и секрет-то этот потерян.

— Нынче и овоща такого нет. Помните, братец, какие бывали яблоки?

— Да, помню, как однажды при мне покойник батюшка из сада принес яблоко — вот!