Том 17. Пошехонская старина - страница 134

Впрочем, для того, чтобы еще яснее обрисовать личность нашего предводителя, я считаю нелишним описать его будничный день.


Летнее утро; девятый час в начале, Федор Васильич в синем шелковом халате появляется из общей спальни и через целую анфиладу комнат проходит в кабинет. Лицо у него покрыто маслянистым глянцем; глаза влажны, слипаются; в углах губ запеклась слюна. Он останавливается по дороге перед каждым зеркалом и припоминает, что вчера с вечера у него чесался нос.

— Так и есть! — ворчит он, — вскочил-таки прыщ… анафема!

Из уст его вылетает короткий свист, на который опрометью вбегает камердинер Прокофий.

— Умываться готово! — докладывает он.

— Без тебя знаю. Погода какова?

— С утра дождичек шел небольшой, а теперь повеселело.

— Повеселело, так тем лучше. Сено сушить будем. Староста пришел?

— В лакейской дожидается.

— Умываться! живо!

В одну минуту Струнников уж умыт. Раздается новый свист, другого фасона, на который вбегает буфетчик Тимофей и докладывает, что в столовой накрыт чай.

— Без тебя знаю. Скажи старосте, чтоб дожидался. Как отопью чай, позову.

В столовой, на круглом столе, кипит самовар; на подносе лежит целая груда домашнего печенья; сбоку стоит нарезанный ломтями холодный ростбиф. Александра Гавриловна разливает чай.

Она в утреннем белом капоте и в кружевной головной накидке, придерживающей косу. Лицо у нее чистое, свежее, точно вымытое росой и только что обсохшее под лучами утреннего солнца; сквозь тонкий батист капота отчетливо обрисовываются контуры наливных плечей и груди. Но Федор Васильич не засматривается на нее и кратко произносит:

— Сахару больше клади.

— Пей-ка, пей, нечего учить!

Струнников выпивает вместительную чашку чая с густыми сливками и съедает, одну за другой, несколько булок. Утоливши первый голод, он протягивает жене чашку за новым чаем и взглядывает на нее.

— Всем бы ты хороша, — начинает он шутки шутить, — и лицом взяла, и плечи у тебя… только вот детей не родишь!

— Слышала. Надоел. Еще бабушка надвое сказала, кто виноват, что у меня детей нет.

— Уж не я ли? Да в здешней во всей округе ни одной деревни нет, в которой бы у меня детей не было. Это хоть у кого хочешь спроси.

— Говорят тебе: надоел. Молчи, коли другого разговора нет.

— У меня-то нет разговора! Да я о чем угодно, что угодно… сейчас!

Федор Васильич пьет другую чашку и каждый глоток заедает куском ростбифа, который жадно разрывает зубами. Александра Гавриловна тоже кушает аппетитно.

— Вот мы утром чай пьем, — начинает он «разговор», — а немцы, те кофей пьют. И Петербург от них заразился, тоже кофей пьет.

Александра Гавриловна молчит.

— Что ж ты молчишь? Сама же другого разговора просила, а теперь молчишь! Я говорю: мы по утрам чай пьем, а немцы кофей. Чай-то, сказывают, в ихней стороне в аптеках продается, все равно как у нас шалфей. А все оттого, что мы не даем…

— Чего не даем?

— Чаю… Какая ты бестолковая! К нам чай прямо из Китая идет, а, кроме нас, китайцы никому не дают. Такой уж уговор: вы нам чай давайте, а мы вам ситцы, да миткали, да сукна… да всё гнилые!

— Ишь врет! Свисти-ка да зови старосту. Только понапрасну человека задерживаешь.

— Не велик барин — подождет!

— Да ведь для тебя же…

— Знаю, что для меня. А то для кого же? Ну-ну, не хорохорься! сейчас позову.

Раздается свист.

— Зови старосту! что он там торчит!

Входит староста Терентий, здоровый и коренастый мужик с смышленою физиономией. Он знает барина как свои пять пальцев, умеет угадывать малейшие его думы и взял себе за правило никогда не прекословить. Смотрит не робко.

— Как дела?

— Дела середние, Федор Васильич; похвалить нельзя. Дожди почесть каждый день льют. Две недели с сеном хороводимся — совсем потемнело.

— Ничего, съедят.

— Съесть — отчего не съесть; даже в охотку съедят.

— А коли съедят, стало быть, и разговаривать не об чем. Нам не продавать.

— Зачем продавать! у нас своей скотины довольно.

— А ты говоришь: потемнело! Коли съедят, так чего ж тут! Не люблю я, когда пустяки говорят. В полях каково?

— Слава богу. Рожь налила, подсыхать скоро начнет. И овес выкидывается.

— Ладно. У меня чтобы всего, и ржи и овса — всего чтобы сам-сём было. Как хочешь, так и распоряжайся, я знать ничего не хочу.

— Что-то, Федор Васильич, овса-то будто уж и многонько. По здешнему месту и слыхом о таких урожаях не слыхивали.

— Ну не сам-сём, так сам-пят. С богом; ступай!

Староста удаляется. Во время хозяйственного совещания Александра Гавриловна тоже снялась с места и удалилась восвояси. Раздается короткий свист.

— Одеваться готово! — провозглашает Прокофий.

— И без тебя знаю. Пошли на конный двор сказать, чтоб ждали меня. Буду сегодня выводку смотреть. А оттуда на псарный двор пройду. Иван Фомич здесь?

— В кабинете дожидается.

Иван Фомич Синегубов — письмоводитель Струнникова. Это старый подьячий, которого даже в то лихоимное время нашли неудобным держать на коронной службе. Но Федор Васильич именно за это и возлюбил его.

— Уж коли тебя из уездного суда за кляузы выгнали, значит, ты дока! — сказал он. — Переходи на службу ко мне, в убытке не будешь.

Синегубов последовал приглашению, но, по временам, роптал, что предводитель жалованья ему не платит, а ежели и отдаст разом порядочный куш, то сейчас же его взаймы выпросит. Таким образом долг рос и, вопреки здравому смыслу, запутывал не должника, а невольного кредитора. Неоднократно Иван Фомич сбирался бежать от своего патрона, но всякий раз его удерживала мысль, что в таком случае долг, доросший до значительной цифры, пожалуй, пропадет безвозвратно. Напротив, Струнников, воздерживаясь от уплат, разом достигал двух целей: и от лишних денежных трат освобождался, и «до̀ку» на привязи держал.