Том 17. Пошехонская старина - страница 198

«Едва ли можно сомневаться в том, — замечает К. К. Арсеньев, — что «Пошехонская старина» дает верную картину умственного и нравственного развития Салтыкова, доведенную, к сожалению, только до окончания домашнего воспитания, то есть до десятилетнего возраста». То же самое утверждает другой биограф сатирика из его современников, С. Н. Кривенко. По его словам, многое из того, что Салтыков лично рассказывал ему о себе, оказалось воспроизведенным с буквальной точностью в «Пошехонской старине».

Насыщенность «Пошехонской старины» автобиографическими элементами несомненна. И все же даже наиболее «документированные» страницы «хроники» не могут безоговорочно рассматриваться в качестве автобиографических или мемуарных. Для правильного понимания «автобиографического» в «Пошехонской старине» нужно иметь в виду два обстоятельства.

Во-первых, биографические realia детства Салтыкова введены в произведение в определенной идейно-художественной системе, которой и подчинены. Система эта — типизация. Писатель отбирал из своих воспоминаний то, что считал характерным для тех образов и картин, которые рисовал. «Теперь познакомлю читателя с <> той обстановкой, которая делала из нашего дома нечто типичное», — указывал Салтыков, начиная свое повествование — и продолжал: «Думаю, что многие из моих сверстников, вышедших из рядов оседлого дворянства <> и видевших описываемые времена, найдут в моем рассказе черты и образы, от которых на них повеет чем-то знакомым. Ибо общий уклад пошехонской дворянской жизни был везде одинаков»

Во-вторых, и это главное, нельзя забывать, что в «Пошехонской старине» содержатся одновременно «и корни и плоды жизни сатирика» — удивительная сила воспоминаний детства и глубина итогов жизненного пути, последняя мудрость писателя. С этим связана особая позиция автора, позиция двойной субъективности.

«Автобиографическая» тема в «Пошехонской старине» полифонична. Она двухголосна. Один «голос» — воспоминания мальчика Никанора Затрапезного о своем детстве. При этом маска этого персонажа нередко снимается, и тогда повествователь предстает перед читателем в лице «я» самого Салтыкова. Другой «голос» — суждения о рассказанном. Все они определяются и формулируются с точки зрения общественных идеалов, существование которых в изображаемых среде и времени исключается. Оба «голоса» принадлежат Салтыкову. Но они не синхронны. Два примера проиллюстрируют сказанное.

В главе «Заболотье» автор пишет: «Всякий уголок в саду был мне знаком, что-нибудь напоминал; не только всякого дворового я знал в лицо, но и всякого мужика». Это — воспоминание, одно из конкретных впечатлений детства. Но дальше следует автобиографическое обобщение приведенного воспоминания, вывод из него: «Крепостное право, тяжелое и грубое в своих формах, сближало меня с подневольной массой. Это может показаться странным, но я и теперь еще сознаю, что крепостное право играло громадную роль в моей жизни и что — только пережив все его фазисы — я мог прийти к полному, сознательному и страстному отрицанию его». Это — уже суждение, оценка детского опыта с позиций опыта всей прожитой жизни.

Другой пример — одно из интереснейших автобиографических признаний Салтыкова, сопоставимых лишь с аналогичными признаниями других великих социальных моралистов, Руссо и Толстого. Речь идет о главе V «Первые шаги на пути к просвещению». В ней содержится удивительное свидетельство Салтыкова, совпадающего здесь с Никанором Затрапезным, об обстоятельствах своего гражданского рождения, о «моменте» возникновения в его душевном мире — почти ребенка — сознания и чувства социальной несправедливости мира, в котором он рос. Салтыков считая таким «моментом» те весенние дни 1834 года, — ему шел тогда деаявда год, — когда, роясь в учебниках, он случайно отыскал «Чтения из четырех евангелистов» и самостоятельно прочел книгу.

«Для меня эти дни принесли полный жизненный переворот, — свидетельствует Салтыков от имени Никанора Затрапезного. — Главное, что я почерпнул из чтения Евангелия, заключалось в том, что оно посеяло в моем сердце зачатки общечеловеческой совести и вызвало из недр моего существа нечто устойчивое, свое, благодаря которому господствующий жизненный уклад уже не так легко порабощал меня Я не хочу сказать этим, что сердце мое сделалось очагом любви к человечеству, но несомненно, что с этих пор обращение мое с домашней прислугой глубоко изменилось и что подлая крепостная номенклатура, которая дотоле оскверняла мой язык, исчезла навсегда. Я даже могу с уверенностью утверждать, что момент этот имел несомненное влияние на весь позднейший склад моего миросозерцания».

В своих воспоминаниях известный публицист Г. З. Елисеев, близко стоявший к Салтыкову, рассказывает, что, прочтя в «Вестнике Европы» цитированное признание, он заинтересовался, «насколько это сообщенное Салтыковым сведение о таком раннем возникновении в нем самосознания может считаться несомненно подлинным материалом для его биографии». «Мне никогда не случалось видеть людей, — поясняет Елисеев, — или даже слышать о таких людях, в которых бы в таком раннем возрасте являлось такое определенное сознание самого себя и всего окружающего»

При первом же посещении Салтыкова Елисеев высказал ему свои сомнения по этому поводу. «Но, — пишет он, — Салтыков отвечал мне <> что именно было все так, как он описал в своей статье». Через некоторый промежуток времени, по другому поводу, Салтыков повторил Елисееву, что «то, что он написал о своем раннем развитии в детских летах <> действительно было именно так, как он написал». Другой современник, также давно и хорошо знавший Салтыкова, А. Н. Пыпин, в свою очередь, также заметил по поводу приведенного признания: «Едва ли сомнительно, что он рассказывает личный опыт».