Том 17. Пошехонская старина - страница 200

Удивительные, незабываемые слова, написанные Салтыковым на исходе дней о том светлом и поэтичном, что вынес он из своего детства, запомнившегося ему в целом столь сурово и мрачно, принадлежат к наибольшим автобиографическим ценностям «Пошехонской старины». Слова этого признания позволяют проникнуть к первоистокам формирования личности Салтыкова, насквозь проникнутой социальным этизмом и той постоянной устремленностью к высотам общественных идеалов, которую писатель обозначал словами призыва библейского пророка: «Sursum corda!» «Горе имеем сердца!»

Наряду с воспоминаниями о первых движениях в начинавшейся духовной жизни, в «Пошехонской старине» приведено немало мемуарных материалов, относящихся к внешней обстановке детства Салтыкова. Обращение к документам семейного архива Салтыковых, а также к тверским и ярославским краеведческим источникам позволяет установить немало фактов и эпизодов крепостной «старины», которые знал, видел или о которых слышал и на всю жизнь сохранил в своей памяти будущий писатель.

Психологическую основу портрета «помещицы-фурии», жестокой в отношении своих крепостных людей — тетеньки Анфисы Порфирьевны, Салтыков писал со своей родной тетки, младшей замужней сестры отца, Елизаветы Васильевны Абрамовой, отличавшейся, по судебным показаниям ее дворовых, «зломстительным характером».

В эпизоде превращения мужа тетеньки Анфисы Порфирьевны в крепостного человека, использован нашумевший в 1830-х годах по всей Тверской губернии факт исчезновения калязинского помещика Милюкова, осужденного даже «правосудием» Николая I в ссылку за жестокое обращение с крестьянами; родственники объявили Милюкова умершим, а позднее оказалось, что, укрываясь от наказания по судебному приговору, он жил у них под видом их дворового крепостного человека.

Суровая расправа над тетенькой Анфисой Порфирьевной доведенных ею до отчаяния дворовых девушек — это точно переданная судьба, постигшая дальнюю родственницу Салтыковых, помещицу Бурнашеву. Ее ключница впустила к ней в спальню сенных девушек, и они подушками задушили свою барыню-истязательницу.

Повествование о «проказнике» Урванцове, назвавшем обоих своих сыновей-близнецов Захарами и разделившем между ними имение так, что раздел этот превратил братьев в смертельных врагов, а их поместье в застенок для крепостных людей, — это подлинная история семьи ближайшего соседа Салтыковых, майора Василия Яковлевича Баранова. Его сыновья-близнецы оба назывались Яковами, и оба были помещиками-извергами. Об одном из них — Якове Баранове 2-м — известный в свое время священник-публицист из Калязина И. Беллюстин писал: «Он был весел и доволен, когда слышал стоны истязаемых им, самое высокое наслаждение его было — вымучивать и долго и томительно жизнь крестьян своих. Распутство его не знало ни меры, ни пределов». В 1846 году Баранов был убит на конюшне своими конюхами и поваром. Об этом акте народной мести отец Салтыкова, Евграф Васильевич, информировал своих сыновей Дмитрия и Михаила. Он писал им 9 декабря 1846 года: «У нас в соседстве совершились неприятности. Баранова, меньшова брата, убили свои люди, и еще Ламакину невестку хотели отравить ядом, в пирог положенным, о чем теперь и следствие продолжается».

Трагедия Мавруши-новоторки, вольной девушки, закрепостившейся по собственному желанию из любви к мужу — крепостному человеку, близка, хотя и не тождественна, трагедии жены первого учителя Салтыкова — крепостного живописца Павла Соколова. Еще в 1824 году он женился на «вольной» — калязинской мещанке Анне Ивановой. После смерти мужа, в 1834 году, имея на руках двоих детей — крепостных уже по рождению, она из любви к ним отказалась сама вновь получить свободу и стала дворовой женщиной матери Салтыкова, Ольги Михайловны.

Рассказ о «бессчастной Матренке» находит себе не одно, а ряд соответствий в записях метрической книги церкви в селе Спас-Угол, регистрирующих браки «провинившихся» дворовых девушек. По приказу помещиков, отцов и дедов Салтыкова, они отдавались замуж за бедняков-крепостных в отдаленные деревни вотчины.

Приведенные примеры — всего несколько из многих установленных — документально и зримо очерчивают круг тех суровых впечатлений, которые впитывал в себя будущий писатель в годы детства и отрочества. Салтыков действительно имел основание сказать о себе впоследствии: «Я слишком близко видел крепостное право, чтобы иметь возможность забыть его. Картины того времени до того присущи моему воображению, что я не могу скрыться от них никуда <>. В этом царстве испуга, физического страдания <> нет ни одной подробности, которая бы минула меня, которая в свое время не причинила бы мне боли».

Как субъективное, так и объективное содержание воспоминаний воссоздаются в «хронике» от имени «я» рассказчика — Никанора Затрапезного. Но если в первом случае (рассказ о своем духовном развитии) эта вымышленная личность, как правило, совпадает с личностью самого писателя, то во втором случае (рассказ о внешней обстановке, окружающих людях) такого совмещения не происходит. «Я» повествователя выступает в этом последнем случае в значении и роли стороннего объективного бытописателя. Оно лишено страстности и социально-этического пафоса первого «я», характеризующих личность самого Салтыкова. Второе «я» рассказчика в «Пошехонской старине» хорошо раскрыл Гл. Успенский. «Салтыков пишет от своего я, — указывает он, — но обратите внимание, заслоняет ли он этим я то, что он описывает? Нет. Его я едва заметно. Это я постороннее, это посторонний наблюдатель, и той средой, в которой это я живет, никоим образом самого Салтыкова объяснить нельзя»