Том 22. Избранные дневники 1895-1910 - страница 122
1) Очень важное и старое, но в первый раз ясно понятое: то, что для того, чтобы жизнь была радостна (чем она должна быть), надо (точно, не на словах, а на деле) полагать свои цели не в себе, Льве, а в делах любви, и дела любви все всегда вне меня в других. Я в первый раз понял, что это можно. Буду учиться. […]
11 августа. Утром получена телеграмма, что статья о Гусеве будет напечатана. Потом телеграмма от Matin о Гусеве же. Читал Канта, думаю все о движении и веществе, пространстве и времени. Ездил верхом в Ясенки. Здоровье получше, иду обедать. Был милый юноша, идущий в Иерусалим, и еще раз Засосов, очень радостное впечатление.
12 августа. Встал очень рано, совсем здоров. Вчера еще появилась моя статья почти полностью. Утром хорошо думал и дома и на прогулке. Немного читал Канта. Получил письма скорее неприятные. От социалиста Антонова и Великанова. Зато и хорошие, трогающие меня очень. Набросал ответы. Слава богу, отменил письмо об отдаче имущества,— как бываешь слаб временами!
13 августа. Вчера прочел свою статью. Приехали Стахович Александр и Струве. Малоинтересны и тяжелы, особенно Струве. Читал им напрасно «О науке» и напрасно говорил. Нынче очень мало спал и слаб. На душе недурно.
15 августа. Вчера вечер — скучно. Нынче, посоветовав Машеньке ехать к обедне, встал в 6 и ездил к попу. Чудное утро. Как много мы теряем, просыпая утра. Читал «Новую философию». Как искусственно, ненужно. Получил письма, и опять от Великанова, и опять тяжело. За что? Письма от Гусева. Ему было тяжело. Ездил верхом с Зосей. Грустно. Особенно гадкого ничего. Иду обедать. Ничего не писал. Даже записать нечего.
16 августа. Очень скучно было весь вечер. Так я далек от того, чем живут все окружающие меня.
[…] Нынче спал лучше. Но проснулся слабым и умиленно добрым.
И как-то радостно,
И так все хочется плакать.
В объятья вечности
Так бы и кинулся.
[…] Думал о славе людской. Есть в этой потребности доброго мнения о тебе — любви к тебе людей что-то непреодолимое и законное. И сейчас мне пришло в голову то, что насколько ложно, преступно желание похвалы, любви людей при жизни, настолько хорошо, добро, законно желание продолжения своей жизни в душах других людей после своей смерти. В этом желании нет ничего потакающего личности, нет ничего исключительного; а есть одно желание участия в общей, всемирной, духовной жизни, участия в деле божием, бескорыстное, безличное. Кажется, что это верно.
[17 августа. ] Ничего не писал вчера. Даже письма не мог писать — так чувствовал себя слабым, но, слава богу, не злым. Приехали Иван Иванович и Марья Александровна. Ездил верхом с Зосей. Очень приятно лесами. После обеда прогоняли пришедших, а оказались милые ребята. В письмах ничего особенного. Вечером Гольденвейзер играл очень хорошо. Нынче спал не мало, а все слаб. […]
18 августа. Вчера ездил с Сашей верхом. Все слаб. Вечером отделал все письма. Соня сказала неприятное, я упрекнул мягко, она промолчала. Да, надо уметь. То же было с Копыловым, призываемым на суд за дубы. Я сказал, она сделала. Сегодня рано встал, мало спал. Ничего не работал. Читал Менция и полученные письма. Приехал Димочка, письмо от Черткова, и был Заболоцкий, очень возбужденный, но милый. Написал письмо Черткову. Приехали Дубенские. Она ужасающе глупа. Объявила мне, что ее мальчик-сын ненавидит меня и любит царя. Иду завтракать и ко всем гостям.
Испытал на прогулке особенно радостное, веселое чувство любви ко всем, ко всему и подумал, от всей души подумал и пожалел тех людей, которые лишают себя этого, которые думают устраивать себе увеселения внешними средствами.
20 августа. Вчера ничего не делал, кроме коротких ответов на письма.
Ездил в Овсянниково. Буланже еще нет. Разговор с Тенишевым об едином налоге. Спокойно, кротко на душе. Вечером с Михаилом Сергеевичем приятно. Все слаб.
Сегодня проснулся все слабый и не бодрый умом. Ходил навстречу лошадям и дорогой думал только одно и практически очень важное, именно то, что я, должно быть, всем надоел своими не перестающими писаниями все об одном и том же (по крайней мере, так это должно казаться большой публике), вроде Croft Hiller’а, и что надо молчать и жить; а если писать, и то если очень захочется, то только художественное, к которому меня часто тянет. И, разумеется, не для успеха, а для того, чтобы более широкой аудитории сказать то, что имею сказать, и сказать, не навязывая, а вызывая свою работу. Помоги бог. […]
21 августа. Вчера ответил неважные письма. Ездил с Михаилом Сергеевичем и с Сашей в Телятинки. Дама с проектом о воспитании. Во время обеда приехали Боткины — скучно. Говорил с Гольденвейзером и Николаевым о едином налоге. Сегодня проснулся рано. Очень, очень слаб. Начал читать Photer о Китае. Хорошие, добрые письма, которых не стою. Ничего не хочется писать. […]
[…] Было пшеничное зерно, оно лежало тысячи лет в египетских гробницах, и оно ничего не знало про себя. Для него самого — для зерна — было все равно, что его не было. Ученые раскапывали гробницы и, найдя в них зерна пшеничные, чтобы испытать их, взяли несколько и покрыли землей и стали поливать водой. И вот зерно, которое было, но ничего не знало про себя, вдруг узнало про себя; что оно есть, и есть в одно и то же время и зерно, и росток.
Не могу продолжать, очень слаб.
Может быть, и выйдет. Иду к рабочему и завтракать.
22 августа. Рабочий милый, но просил денег. Ездил верхом. Очень слаб был до вечера. Вечером лучше. Сегодня встал свежее. Душан принес письмо польке. Немного поправил. Гулял хорошо. На душе хорошо, но слаб, и мысль не работает. Е sempre bene. Как бы хорошо не писать. Думал о зерне дальше, но писать не могу. С пользой и наслаждением читал «Круги чтения». Как для того, что бы зерно получило жизнь, нужно закрыть его землей, так и для того, чтобы душа жила, нужно, чтобы она была закрыта телом. Теперь 12-й час. Ничего не делаю и не буду делать. Слабость, слабость, слабость. Стал замечать за собой поступки и мысли, вызываемые славой людской. Прежде не замечал их.